Маяковский облако в штанах. Владимир Маяковский — Облако в штанах (Поэма): Стих

Поэма В. Маяковского «Облако в штанах», написанная в 1914-1915 годах, по содержанию является произведением, в «эзоповой» манере пропогандирующим революционную борьбу с основами буржуазного общества – его моралью, искусством, строем и идеологией. Этому посвящены четыре части тетраптиха.

Вторая часть выступает под лозунгом «Долой ваше искусство». В ней уничижающей критике подвергается буржуазное искусство, сглаживающее остроту и силу страданий человека, которые с неимоверной силой были описаны в первой части. Вторая часть направлена против тех поэтов, которые «выкипячивают, рифмами пиликая, из любвей и соловьев какое-то варево». И хотя строки эти имеют в виду конкретный адресат – Игоря Северянина, однако в целом они содержат куда более обобщенный смысл и направлены против того искусства, которое лакирует жизнь, сглаживая ее вопиющие противоречия. Над всем этим поэт ставит «nihile», потому что в его представлении книги делаются так:

пришел поэт,
легко разжал уста,
и сразу запел вдохновенный простак…

Но, на самом деле, он видит лишь, как у поэтов и писателей «тихо барахтается в тине сердца глупая вобла воображения». Поэт, протестующий против буржуазной морали, протестует против искусства, которое проповедует эту мораль.

Вторая часть поэмы очень важна для понимания эстетических позиций молодого Маяковского. Эстетическое кредо поэт излагает в острой полемике с буржуазным искусством. Он провозглашает борьбу за демократизацию поэзии. «Пиликающим рифмам» он противопоставляет образ «улицы», которая «корчится безъязыкая – ей нечем кричать и разговаривать». Свою задачу Маяковский видит в том, чтобы дать «безъязыкой улице» поэтическое слово, выразить ее страдания и думы. И пусть словарь этой поэзии не будет «изысканным», пусть он включает в себя нарочитую грубость и вульгаризмы:

… во рту
умерших слов разлагаются трупики,
только два живут, жирея –
«сволочь»
и еще какое-то.
Кажется – «борщ».
А улица присела и заорала:
«Идемте жрать!»

Все это и есть словарь поэзии «уличных тыщ», которых поэт призывает не сметь «просить подачки» у поэтов, «размокших в плаче и всхлипе». Он также приказывает «улице» «не слушать, а рвать их – присосавшихся бесплатным приложением к каждой двуспальной кровати!», потому что эти люди – «сами творцы в горящем гимне – шуме фабрик и лабораторий».

«Златоустнейший» поэт, «чье каждое слово душу новородит», утверждает как самую высокую ценность мира «мельчайшую пылинку живого». Поэтому он проповедует не фантазию, не уход от жизни, а жизнь, ее земные ценности. Истинный поэт, по мнению Маяковского, не тот, кто сотворит легенду о «Фаусте, феерией ракет скользящего с Мефистофелем в небесном паркете», а том, кто в «каторжнях города- лепрозория» (низшая степень падения человека!) увидит «душ золотые россыпи». Так, поэзия, уходящая своими корнями в земную, грубую жизнь, в противовес искусству «Гомеров и Овидиев», является, с точки зрения Маяковского, демократической по самой своей сути.

Именно в «Облаке в штанах» тема искусства впервые связывается с темой революции. Миссия поэта, в трактовке Маяковского, оказывается миссией пророка. Миссия эта драматична, так как лирический герой, предсказавший, что «в терновом венце революций грядет шестнадцатый год» (Маяковский, правда, ошибся в своем предсказании на один год), все же осмеян у «сегодняшнего времени». Но предвкушение радости завтрашнего дня, ключи от которого в руках этих «людей… от копоти в оспе», заставляет поэта снова «взводить» себя «на Голгофы аудиторий». И даже приход революции, венчающий проповедь лирического героя, не снимет этой драматической печати с лица поэта:

И когда
приход его
мятежом оглашая,
выйдете к спасителю –
вам я
душу вытащу,
растопчу,
чтоб большая! –
и окровавленную дам, как знамя…

Таково насыщенное идейное содержание второй части, переданное в неповторимом, предельно выразительном стиле Маяковского. Этот стиль создан из акцентного стиха, умения чувствовать слово, к какому бы стилю речи оно не относилось, и смело с ним экспериментировать. Поэт пересыпает речь сниженной лексикой, но в его поэзии это звучит актуально, а не шокирующе, потому что он – поэт народных масс. Маяковский достигает предельной выразительности стиха, одушевляя все сущее в окружающей его действительности: улицу, которая «муку молча перла», слова, которые «живут, жирея». Именно поэтому его искусство, по моему мнению, никогда не осядет мертвым грузом на дно человеческой памяти.

Особое место Маяковский в поэме "Облако в штанах", анализ которой мы проводим, уделил теме предательства, которая начинается с Марии, и тянется по другим областям: ему жизнь видится совсем другой, она улыбается своим гнилым оскалом, и ему вовсе не хочется оставаться там, где каждого интересует лишь антураж.

Бросается в глаза, что стихи Маяковского полны разнообразия и он щедро использует выражения и слова, которые становятся новыми для читателя, хотя произведены из обычных высказываний, которые знает каждый. Колорит создается благодаря ярким образам и двойному смыслу, которые оживают под мыслью читателей. Если рассмотреть триптих, используемый в поэме, можно найти слово "изъиздеваюсь", которым выражена агрессия по отношению к тому, кто читает, а это не кто иной, как представитель буржуазии.

"Долой ваше искусство"

Продолжим анализ поэмы "Облако в штанах", а именно второй части. Сначала автор желает низвергнуть тех, кто стал идолами в искусстве и кого превозносили в ту пору, пока Маяковский писал поэму. Чтобы ниспровергнуть этих пустых идолов, поэт объясняет, что только боль может породить настоящее искусство, и что каждому по плечу начать творить и увидеть себя, как главного творца.

Маяковский тут оперирует интересными сложными прилагательными, можно встретить и "крикогубого" и "златоустейшего". Или взять к примеру "новородит": здесь автор составил его из двух других, приблизив по значению к обновлению и призвав к действию.

"Долой ваш строй"

Не секрет, что Маяковский с негативом отзывался о политическом строе, который как раз принял становление в расцвет автора, как поэта. Весьма уместно, что такими словами, как: "изругиваться", "вылюбить", "вещина" поэт подчеркивает ту или иную сторону слабости и глупости режима. Например, можно поразмышлять о принадлежности к вещам или о глаголе "проломать", которым Маяковский акцентирует решительное действие, упорство и быстроту.

"Долой вашу религию"

Четвертая часть практически свободна от таких непростых новообразованных слов, потому что поэт здесь просто доносит конкретику: как бы он не призывал любить Марию, она отвергает его, и тогда поэт гневается на бога. Он считает, что нельзя полагаться на религию, учитывая ее продажность, лень, лживость и другие пороки.

Хотя Маяковский, и это четко видно в анализе поэмы "Облако в штанах", превносит революционную идею, видно, что мысли о боли, страсти и переживаниях конкретны и динамичны. Им тоже уделено много внимания. Безусловно, поэма, проанализированная нами, стала достоянием русской литературы; она великолепно и доходчивыми речевымии оборотами выразила революционные настроения эпохи Маяковского.

Творчество представленного поэта в целом очень своеобразно. Не стала исключением и поэма Маяковского «Облако в штанах». Она написана в свойственной автору манере без соблюдения стихотворных размеров и рифм. Также не стоит забывать, что эта поэма относиться к футуристическому направлению. По сохранившимся свидетельствам самого поэта, создавать произведение он начал в 1914 году. Вдохновлённый романтическим настроением, автор довольно быстро окончил поэму. Уже в 1915 году были опубликованы сначала отрывки, а затем и весь текст произведения, но со значительными цензурными правками. Лишь в 1918 году удалось издать авторскую версию поэмы. Подверглось критике и первоначальное название «Тринадцатый апостол», поэтому Маяковский вынужден был переименовать произведение. Как и другие поэмы и стихи автора, «Облако в штанах» литераторы восприняли неоднозначно. Слишком нестандартным, а потому непонятным для многих читателей, было мышление поэта.

Владимир Маяковский привык эпатировать публику, поэтому произведение перенасыщено метафорическими выражениями, грубыми и просторечными фразами, что крайне затрудняет понимание сюжета. В предисловии к полному изданию поэмы автор сам обозначил четыре основные идеи. Их количество соответствует четырём частям произведения, которые предваряет небольшое вступление. Автор последовательно в иронической манере высказывается относительно любви, искусства, общественного строя и религии. Маяковский безоговорочно выдвигает себя на первый план, подчёркивая, что он лучше знает, каким должно быть содержание перечисленных понятий.

Третья часть

В следующей части идет повторение предыдущих тем, однако они все больше перемешиваются между собой и напоминают поток разрозненных ассоциаций. Лирический герой иронизирует над поэтом Северяниным. Снова пытается возвыситься над мировой историей и культурой, говоря, что поведет на цепочке Наполеона, как мопса. Иронизирует над толпой, называя их «голодненькими, потненькими, покорненькими, закисшими в блохастом грязненькми». Стоит отметить, что неоднократно присутствует мотив «жирных» людей, жира. Жирной становится и Земля. Снова идет возвеличивание лирического героя и упоминание Иисуса Христа, который «нюхает его души незабудки».

Четвертая часть

В этой части снова появляется обращение к Марии. Он рассказывает возлюбленной о том, как тяжело просвещать толпу и как плохо с ним обращаются люди:

Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово?

побирается песней,

голодна и звонка,

а я человек, Мария,

выхарканный чахоточной ночью в грязную руку»

Лирический герой обожествляет возлюбленную, однако ей уже не нужны эти дары:

Имя твое я боюсь забыть,

как поэт боится забыть

в муках ночей рожденное слово,

величием равное богу.

Тело твое

я буду беречь и любить,

как солдат,

обрубленный войною,

ненужный,

бережет свою единственную ногу.

не хочешь?

Не хочешь!

Значит - опять

темно и понуро

сердце возьму,

слезами окапав,

как собака,

которая в конуру

перееханную поездом лапу»

В этой заключительной, четвертой части, лирический герой уже обращается к богу. Бог также отвергает его идеи. Лирический герой говорит, что ангел, стоящий рядом с богом, тоже ничего не знает о настоящей любви. Происходит разочарование даже в боге: «я думал, ты всесильный божище, а ты недоучка, крохотный божик». Он грозится небу, которое также отвергает его, однако его никто не слышит. «Вселенная спит, положивши на лапу огромное ухо» - никто во Вселенной не способен понять лирического героя, все спят. Чувство одиночества.

Личностная трагедия показана на фоне общественной

Лирический герой представлен эмоциональным, способным на настоящие чувства, самоотверженным, живущим с полной самоотдачей

Он стремится улучшить мир и выступает против нынешнего общественного строя (где люди живут лишь мыслью о деньгах, еде, у них приземленные интересы)

Однако его никто не понимает (ни возлюбленная, ни толпа, ни бог).

Лирический герой готов жертвовать собой, даже если его не понимают

Однако при этом в конце произведения он все равно остается одиноким

Вступление

Вашу мысль,
мечтающую на размягченном мозгу,
как выжиревший лакей на засаленной кушетке,
буду дразнить об окровавленный сердца лоскут:
досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.

У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в ней!
Мир огромив мощью голоса,
иду - красивый,
двадцатидвухлетний.

Нежные!
Вы любовь на скрипки ложите.
Любовь на литавры ложит грубый.
А себя, как я, вывернуть не можете,
чтобы были одни сплошные губы!

Приходите учиться -
из гостиной батистовая,
чинная чиновница ангельской лиги.

И которая губы спокойно перелистывает,
как кухарка страницы поваренной книги.

Хотите -
буду от мяса бешеный
- и, как небо, меняя тона -
хотите -
буду безукоризненно нежный,
не мужчина, а - облако в штанах!

Не верю, что есть цветочная Ницца!
Мною опять славословятся
мужчины, залежанные, как больница,
и женщины, истрепанные, как пословица.

Вы думаете, это бредит малярия?

Это было,
было в Одессе.

«Приду в четыре»,- сказала Мария.
Восемь.
Девять.
Десять.

Вот и вечер
в ночную жуть
ушел от окон,
хмурый,
декабрый.

В дряхлую спину хохочут и ржут
канделябры.

Меня сейчас узнать не могли бы:
жилистая громадина
стонет,
корчится.
Что может хотеться этакой глыбе?
А глыбе многое хочется!

Ведь для себя не важно
и то, что бронзовый,
и то, что сердце - холодной железкою.
Ночью хочется звон свой
спрятать в мягкое,
в женское.

И вот,
громадный,
горблюсь в окне,
плавлю лбом стекло окошечное.
Будет любовь или нет?
Какая -
большая или крошечная?
Откуда большая у тела такого:
должно быть, маленький,
смирный любёночек.
Она шарахается автомобильных гудков.
Любит звоночки коночек.

Еще и еще,
уткнувшись дождю
лицом в его лицо рябое,
жду,
обрызганный громом городского прибоя.

Полночь, с ножом мечась,
догнала,
зарезала,-
вон его!

Упал двенадцатый час,
как с плахи голова казненного.

В стеклах дождинки серые
свылись,
гримасу громадили,
как будто воют химеры
Собора Парижской Богоматери.

Проклятая!
Что же, и этого не хватит?
Скоро криком издерется рот.
Слышу:
тихо,
как больной с кровати,
спрыгнул нерв.
И вот,-
сначала прошелся
едва-едва,
потом забегал,
взволнованный,
четкий.
Теперь и он и новые два
мечутся отчаянной чечеткой.

Рухнула штукатурка в нижнем этаже.

Нервы -
большие,
маленькие,
многие!-
скачут бешеные,
и уже
у нервов подкашиваются ноги!

А ночь по комнате тинится и тинится,-
из тины не вытянуться отяжелевшему глазу.

Двери вдруг заляскали,
будто у гостиницы
не попадает зуб на зуб.

Вошла ты,
резкая, как «нате!»,
муча перчатки замш,
сказала:
«Знаете -
я выхожу замуж».

Что ж, выходите.
Ничего.
Покреплюсь.
Видите - спокоен как!
Как пульс
покойника.
Помните?
Вы говорили:
«Джек Лондон,
деньги,
любовь,
страсть»,-
а я одно видел:
вы - Джоконда,
которую надо украсть!
И украли.

Опять влюбленный выйду в игры,
огнем озаряя бровей загиб.
Что же!
И в доме, который выгорел,
иногда живут бездомные бродяги!

Дразните?
«Меньше, чем у нищего копеек,
у вас изумрудов безумий».
Помните!
Погибла Помпея,
когда раздразнили Везувий!

Эй!
Господа!
Любители
святотатств,
преступлений,
боен,-
а самое страшное
видели -
лицо мое,
когда
я
абсолютно спокоен?

И чувствую -
«я»
для меня мало.
Кто-то из меня вырывается упрямо.

Allo!
Кто говорит?
Мама?
Мама!
Ваш сын прекрасно болен!
Мама!
У него пожар сердца.
Скажите сестрам, Люде и Оле,-
ему уже некуда деться.
Каждое слово,
даже шутка,
которые изрыгает обгорающим ртом он,
выбрасывается, как голая проститутка
из горящего публичного дома.
Люди нюхают -
запахло жареным!
Нагнали каких-то.
Блестящие!
В касках!
Нельзя сапожища!
Скажите пожарным:
на сердце горящее лезут в ласках.
Я сам.
Глаза наслезнённые бочками выкачу.
Дайте о ребра опереться.
Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!
Рухнули.
Не выскочишь из сердца!

На лице обгорающем
из трещины губ
обугленный поцелуишко броситься вырос.

Мама!
Петь не могу.
У церковки сердца занимается клирос!

Обгорелые фигурки слов и чисел
из черепа,
как дети из горящего здания.
Так страх
схватиться за небо
высил
горящие руки «Лузитании».

Трясущимся людям
в квартирное тихо
стоглазое зарево рвется с пристани.
Крик последний,-
ты хоть
о том, что горю, в столетия выстони!

Славьте меня!
Я великим не чета.
Я над всем, что сделано,
ставлю «nihil».

Я раньше думал -
книги делаются так:
пришел поэт,
легко разжал уста,
и сразу запел вдохновенный простак -
пожалуйста!
А оказывается -
прежде чем начнет петься,
долго ходят, размозолев от брожения,
и тихо барахтается в тине сердца
глупая вобла воображения.
Пока выкипячивают, рифмами пиликая,
из любвей и соловьев какое-то варево,
улица корчится безъязыкая -
ей нечем кричать и разговаривать.

Городов вавилонские башни,
возгордясь, возносим снова,
а бог
города на пашни
рушит,
мешая слово.

Улица муку молча пёрла.
Крик торчком стоял из глотки.
Топорщились, застрявшие поперек горла,
пухлые taxi и костлявые пролетки
грудь испешеходили.

Чахотки площе.
Город дорогу мраком запер.

И когда -
все-таки!-
выхаркнула давку на площадь,
спихнув наступившую на горло паперть,
думалось:
в хорах архангелова хорала
бог, ограбленный, идет карать!

А улица присела и заорала:
«Идемте жрать!»

Гримируют городу Круппы и Круппики
грозящих бровей морщь,
а во рту
умерших слов разлагаются трупики,
только два живут, жирея -
«сволочь»
и еще какое-то,
кажется, «борщ».

Поэты,
размокшие в плаче и всхлипе,
бросились от улицы, ероша космы:
«Как двумя такими выпеть
и барышню,
и любовь,
и цветочек под росами?»
А за поэтами -
уличные тыщи:
студенты,
проститутки,
подрядчики.

Господа!
Остановитесь!
Вы не нищие,
вы не смеете просить подачки!

Нам, здоровенным,
с шаго саженьим,
надо не слушать, а рвать их -
их,
присосавшихся бесплатным приложением
к каждой двуспальной кровати!

Их ли смиренно просить:
«Помоги мне!»
Молить о гимне,
об оратории!
Мы сами творцы в горящем гимне -
шуме фабрики и лаборатории.

Что мне до Фауста,
феерией ракет
скользящего с Мефистофелем в небесном паркете!
Я знаю -
гвоздь у меня в сапоге
кошмарней, чем фантазия у Гете!

Я,
златоустейший,
чье каждое слово
душу новородит,
именинит тело,
говорю вам:
мельчайшая пылинка живого
ценнее всего, что я сделаю и сделал!

Слушайте!
Проповедует,
мечась и стеня,
сегодняшнего дня крикогубый Заратустра!
Мы
с лицом, как заспанная простыня,
с губами, обвисшими, как люстра,
мы,
каторжане города-лепрозория,
где золото и грязь изъязвили проказу,-
мы чище венецианского лазорья,
морями и солнцами омытого сразу!

Плевать, что нет
у Гомеров и Овидиев
людей, как мы,
от копоти в оспе.
Я знаю -
солнце померкло б, увидев
наших душ золотые россыпи!

Жилы и мускулы - молитв верней.
Нам ли вымаливать милостей времени!
Мы -
каждый -
держим в своей пятерне
миров приводные ремни!

Это взвело на Голгофы аудиторий
Петрограда, Москвы, Одессы, Киева,
и не было ни одного,
который
не кричал бы:
«Распни,
распни его!»
Но мне -
люди,
и те, что обидели -
вы мне всего дороже и ближе.

Видели,
как собака бьющую руку лижет?!

Я,
обсмеянный у сегодняшнего племени,
как длинный
скабрезный анекдот,
вижу идущего через горы времени,
которого не видит никто.

Где глаз людей обрывается куцый,
главой голодных орд,
в терновом венце революций
грядет шестнадцатый год.

А я у вас - его предтеча;
я - где боль, везде;
на каждой капле слёзовой течи
распял себя на кресте.
Уже ничего простить нельзя.
Я выжег души, где нежность растили.
Это труднее, чем взять
тысячу тысяч Бастилий!

И когда,
приход его
мятежом оглашая,
выйдете к спасителю -
вам я
душу вытащу,
растопчу,
чтоб большая!-
и окровавленную дам, как знамя.

Ах, зачем это,
откуда это
в светлое весело
грязных кулачищ замах!

Пришла
и голову отчаянием занавесила
мысль о сумасшедших домах.

И -
как в гибель дредноута
от душащих спазм
бросаются в разинутый люк -
сквозь свой
до крика разодранный глаз
лез, обезумев, Бурлюк.
Почти окровавив исслезенные веки,
вылез,
встал,
пошел
и с нежностью, неожиданной в жирном человеке
взял и сказал:
«Хорошо!»
Хорошо, когда в желтую кофту
душа от осмотров укутана!
Хорошо,
когда брошенный в зубы эшафоту,
крикнуть:
«Пейте какао Ван-Гутена!»

И эту секунду,
бенгальскую,
громкую,
я ни на что б не выменял,
я ни на…

А из сигарного дыма
ликерною рюмкой
вытягивалось пропитое лицо Северянина.
Как вы смеете называться поэтом
и, серенький, чирикать, как перепел!
Сегодня
надо
кастетом
кроиться миру в черепе!

Вы,
обеспокоенные мыслью одной -
«изящно пляшу ли»,-
смотрите, как развлекаюсь
я -
площадной
сутенер и карточный шулер.
От вас,
которые влюбленностью мокли,
от которых
в столетия слеза лилась,
уйду я,
солнце моноклем
вставлю в широко растопыренный глаз.

Невероятно себя нарядив,
пойду по земле,
чтоб нравился и жегся,
а впереди
на цепочке Наполеона поведу, как мопса.
Вся земля поляжет женщиной,
заерзает мясами, хотя отдаться;
вещи оживут -
губы вещины
засюсюкают:
«цаца, цаца, цаца!»

Вдруг
и тучи
и облачное прочее
подняло на небе невероятную качку,
как будто расходятся белые рабочие,
небу объявив озлобленную стачку.
Гром из-за тучи, зверея, вылез,
громадные ноздри задорно высморкая,
и небье лицо секунду кривилось
суровой гримасой железного Бисмарка.
И кто-то,
запутавшись в облачных путах,
вытянул руки к кафе -
и будто по-женски,
и нежный как будто,
и будто бы пушки лафет.

Вы думаете -
это солнце нежненько
треплет по щечке кафе?
Это опять расстрелять мятежников
грядет генерал Галифе!

Выньте, гулящие, руки из брюк -
берите камень, нож или бомбу,
а если у которого нету рук -
пришел чтоб и бился лбом бы!
Идите, голодненькие,
потненькие,
покорненькие,
закисшие в блохастом грязненьке!
Идите!
Понедельники и вторники
окрасим кровью в праздники!
Пускай земле под ножами припомнится,
кого хотела опошлить!

Земле,
обжиревшей, как любовница,
которую вылюбил Ротшильд!
Чтоб флаги трепались в горячке пальбы,
как у каждого порядочного праздника -
выше вздымайте, фонарные столбы,
окровавленные туши лабазников.

Изругивался,
вымаливался,
резал,
лез за кем-то
вгрызаться в бока.

На небе, красный, как марсельеза,
вздрагивал, околевая, закат.

Уже сумашествие.

Ничего не будет.

Ночь придет,
перекусит
и съест.
Видите -
небо опять иудит
пригоршнью обгрызанных предательством звезд?

Пришла.
Пирует Мамаем,
задом на город насев.
Эту ночь глазами не проломаем,
черную, как Азеф!

Ежусь, зашвырнувшись в трактирные углы,
вином обливаю душу и скатерть
и вижу:
в углу - глаза круглы,-
глазами в сердце въелась богоматерь.
Чего одаривать по шаблону намалеванному
сиянием трактирную ораву!
Видишь - опять
голгофнику оплеванному
предпочитают Варавву?
Может быть, нарочно я
в человечьем месиве
лицом никого не новей.
Я,
может быть,
самый красивый
из всех твоих сыновей.
Дай им,
заплесневшим в радости,
скорой смерти времени,
чтоб стали дети, должные подрасти,
мальчики - отцы,
девочки - забеременели.
И новым рожденным дай обрасти
пытливой сединой волхвов,
и придут они -
и будут детей крестить
именами моих стихов.

Я, воспевающий машину и Англию,
может быть, просто,
в самом обыкновенном Евангелии
тринадцатый апостол.
И когда мой голос
похабно ухает -
от часа к часу,
целые сутки,
может быть, Иисус Христос нюхает
моей души незабудки.

Мария! Мария! Мария!
Пусти, Мария!
Я не могу на улицах!
Не хочешь?
Ждешь,
как щеки провалятся ямкою
попробованный всеми,
пресный,
я приду
и беззубо прошамкаю,
что сегодня я
«удивительно честный».
Мария,
видишь -
я уже начал сутулиться.

В улицах
люди жир продырявят в четырехэтажных зобах,
высунут глазки,
потертые в сорокгодовой таске,-
перехихикиваться,
что у меня в зубах
- опять!-
черствая булка вчерашней ласки.
Дождь обрыдал тротуары,
лужами сжатый жулик,
мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп,
а на седых ресницах -
да!-
на ресницах морозных сосулек
слезы из глаз -
да!-
из опущенных глаз водосточных труб.
Всех пешеходов морда дождя обсосала,
а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет;
лопались люди,
проевшись насквозь,
и сочилось сквозь трещины сало,
мутной рекой с экипажей стекала
вместе с иссосанной булкой
жевотина старых котлет.

Мария!
Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово?
Птица
побирается песней,
поет,
голодна и звонка,
а я человек, Мария,
простой,
выхарканный чахоточной ночью в грязную руку Пресни.
Мария, хочешь такого?
Пусти, Мария!
Судорогой пальцев зажму я железное горло звонка!

Звереют улиц выгоны.
На шее ссадиной пальцы давки.

Видишь - натыканы
в глаза из дамских шляп булавки!

Детка!
Не бойся,
что у меня на шее воловьей
потноживотые женщины мокрой горою сидят,-
это сквозь жизнь я тащу
миллионы огромных чистых любовей
и миллион миллионов маленьких грязных любят.
Не бойся,
что снова,
в измены ненастье,
прильну я к тысячам хорошеньких лиц,-
«любящие Маяковского!»-
да ведь это ж династия
на сердце сумасшедшего восшедших цариц.
Мария, ближе!
В раздетом бесстыдстве,
в боящейся дрожи ли,
но дай твоих губ неисцветшую прелесть:
я с сердцем ни разу до мая не дожили,
а в прожитой жизни
лишь сотый апрель есть.
Мария!

Поэт сонеты поет Тиане,
а я -
весь из мяса,
человек весь -
тело твое просто прошу,
как просят христиане -
«хлеб наш насущный
даждь нам днесь».

Мария - дай!

Мария!
Имя твое я боюсь забыть,
как поэт боится забыть
какое-то
в муках ночей рожденное слово,
величием равное богу.
Тело твое
я буду беречь и любить,
как солдат,
обрубленный войною,
ненужный,
ничей,
бережет свою единственную ногу.
Мария -
не хочешь?
Не хочешь!

Значит - опять
темно и понуро
сердце возьму,
слезами окапав,
нести,
как собака,
которая в конуру
несет
перееханную поездом лапу.
Кровью сердце дорогу радую,
липнет цветами у пыли кителя.
Тысячу раз опляшет Иродиадой
солнце землю -
голову Крестителя.
И когда мое количество лет
выпляшет до конца -
миллионом кровинок устелется след
к дому моего отца.

Вылезу
грязный (от ночевок в канавах),
стану бок о бок,
наклонюсь
и скажу ему на ухо:
- Послушайте, господин бог!
Как вам не скушно
в облачный кисель
ежедневно обмакивать раздобревшие глаза?
Давайте - знаете -
устроимте карусель
на дереве изучения добра и зла!
Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу,
и вина такие расставим по столу,
чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу
хмурому Петру Апостолу.
А в рае опять поселим Евочек:
прикажи,-
сегодня ночью ж
со всех бульваров красивейших девочек
я натащу тебе.
Хочешь?
Не хочешь?
Мотаешь головою, кудластый?
Супишь седую бровь?
Ты думаешь -
этот,
за тобою, крыластый,
знает, что такое любовь?
Я тоже ангел, я был им -
сахарным барашком выглядывал в глаз,
но больше не хочу дарить кобылам
из сервской муки изваянных ваз.
Всемогущий, ты выдумал пару рук,
сделал,
что у каждого есть голова,-
отчего ты не выдумал,
чтоб было без мук
целовать, целовать, целовать?!
Я думал - ты всесильный божище,
а ты недоучка, крохотный божик.
Видишь, я нагибаюсь,
из-за голенища
достаю сапожный ножик.
Крыластые прохвосты!
Жмитесь в раю!
Ерошьте перышки в испуганной тряске!
Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою
отсюда до Аляски!

Меня не остановите.
Вру я,
в праве ли,
но я не могу быть спокойней.
Смотрите -
звезды опять обезглавили
и небо окровавили бойней!
Эй, вы!
Небо!
Снимите шляпу!
Я иду!

Вселенная спит,
положив на лапу
с клещами звезд огромное ухо.

Анализ поэмы «Облако в штанах» Маяковского

«Облако в штанах» — одно из наиболее известных и популярных произведений Маяковского, дающее представление об отличительных особенностях его таланта и мировоззрения. Поэт работал над ним около полутора лет и впервые представил публике в 1915 г. При авторском чтении присутствовала Л. Брик, которая произвела на Маяковского неизгладимое впечатление. Он посвятил ей свою поэму. Это стало началом долгого мучительного романа.

Первоначально стихотворение называлось «Тринадцать апостолов» и была значительно больше по объему. Из-за слишком острых высказываний в адрес церкви произведение было запрещено цензурой и подверглось значительной авторской переработке.

Стих относится к любовной лирике, так как в основе сюжета лежит ожидание лирического героя своей возлюбленной. Это мучительное ожидание переходит в ненависть, когда герой узнает, что любимая собирается выйти замуж. Оставшаяся часть поэмы – философское размышление автора, описание переполняющих его чувств.

«Облако в штанах» в максимальной степени дает представление о тех выразительных приемах, которые использовал Маяковский: нестандартный размер, обильное употребление неологизмов и искаженных слов, неточная и рваная рифма, оригинальные метафоры и сравнения.

Долгое ожидание Марии превращается для поэта в настоящую пытку. За лаконичным описанием течения времени («Восемь. Девять. Десять.») скрывается с трудом подавляемый гнев и нетерпение. Известие о предстоящем браке Марии лирический герой встречает внешне спокойно, но из его души «вырывается упрямо» гигантское чувство злобы и ненависти к окружающему миру.

Это чувство Маяковский выплескивает против пошлости и мерзости буржуазного общества. Если раньше творческий процесс представлялся ему относительно простым делом, то теперь, глядя на отвратительную действительность, он не может выразить свои ощущения. Все яркие слова погибли, остались лишь «сволочь и… кажется, «борщ»». Это утверждение поэта очень существенно. Он никогда не испытывал недостатка в словах и в любое время создавал новые.

Злость приводит поэта к мысли о беспощадной расправе с несовершенным обществом. Он призывает взяться за оружие и серые будничные дни «окрасить кровью в праздники».

Маяковский на протяжении всей поэмы выдвигает на первый план значимость своего «Я». Это не только проявление эгоизма, но и утверждение приоритета отдельной личности над интересами и мнением инертной толпы. Апофеозом этой мысли является признание автором себя «тринадцатым апостолом» и приближение к Иисусу Христу.

В финале поэмы автор вновь обращается к Марии с униженной грубой мольбой. Он откровенно просит женщину отдать свое тело. Отказ приводит к новой вспышке ярости. Неудовлетворенный поэт с нетерпением ждет своей смерти в предвкушении разговора с Богом. Он обвиняет создателя в бессилии и грозится уничтожить весь рай. Эта угроза в максимальной степени передает настроение поэта и подчеркивает его непримиримый характер.