Стихотворения. Меченый атом

Память. Поэт Юрий Кузнецов

Юрий Кузнецов. Поэт, накрепко и навсегда вошедший в мою жизнь. Только писать буду не о нём, а о себе. Ничего, тоже нехудший вариант... Впервые это имя я услышал лет двадцать назад от моего тогдашнего друга Леонида Зильберга. Я тогда сетовал, что вот-де, прежде были большие поэты, сейчас их нет, всё как-то ровно, блёкло и неинтересно (в ту пору я только начал знакомиться с поэзией и, прямо скажем, очень наугад). Лёня, перед тем уже открывший мне Гумилёва, возразил: нет, большие поэты и теперь есть. И стал читать наизусть совершенно незнакомого мне прежде Юрия Кузнецова. Какие именно стихотворения - все не помню, запомнились только: "Куда вы леди, страсть моя, бредущая впотьмах..." и "Последний эмигрант". Заинтересовал меня этот поэт, стал брать в библиотеке его книги. И - поразился: действительно, поэт нешуточного масштаба. Многие в ту пору (да и сейчас ещё) знали его в основном по "Атомной сказке". Она - да, задевает мысль, будоражит, вызывает со-понимание, но всё-таки "содержание" её лишь повторяло и мою тоже, причём давнюю, мысль. Да вот это стихотворение: АТОМНАЯ СКАЗКА Эту сказку счастливую слышал Я уже на теперешний лад, Как Иванушка во поле вышел И стрелу запустил наугад. Он пошёл в направленье полёта По сребристому следу судьбы. И попал он к лягушке в болото, За три моря от отчей избы. - Пригодится на правое дело! - Положил он лягушку в платок. Вскрыл ей белое царское тело И пустил электрический ток. В долгих муках она умирала, В каждой жилке стучали века. И улыбка познанья играла На счастливом лице дурака. Но куда сильнее поразило другое стихотворение - "Из земли в час вечерний, тревожный..." Такого мощного и жуткого образа я не встречал ещё нигде, доселе не видел ни одного стихотворения, в котором было бы показано такого же масштаба не то что одиночество, но как бы сама квинтэссенция одиночества, её ничем и никогда непреодолимая суть. Одиночество как трагическая форма бытия. Вот это стихотворение, оно совсем небольшое: Из земли в час вечерний, тревожный Вырос рыбий горбатый плавник. Только нету здесь моря! Как можно! Вот опять в двух шагах он возник. Вот исчез. Снова вышел со свистом. - Ищет моря, - сказал мне старик. Вот засохли на дереве листья - Это корни подрезал плавник. Большинство стихотворцев могли бы указать тут на версификационные недостатки: "давно затёртые" рифмы (старик-плавник); трижды повторяющееся "вот" (причём то в одном, то в ином значении). А Кузнецову до этого - и дела нет. Он не стихотворец, он поэт. Он - "написал". Но речь, впрочем, не об этом. О том, как меня поразил сам этот образ, когда живое существо (скорее, существо-миф) обречено искать и не находить не то что себе подобного, но даже и просто свою среду обитания. А о ком сказано? Да ведь и о нас тоже. О каждом, может быть, человеке. Но не буду долго останавливаться на одном стихотворении. Многие его стихи я переписал тогда в тетрадку (сразу следом за стихами Слуцкого). А книга "Русский узел" с иллюстрациями Юрия Селиверстова на годы стала моей настольной книгой. Самой этой книги у меня нет. Брал её в библиотеке на месяц, потом на месяц продлевал. Затем сдавал, и... брал в другой библиотеке. Это был хороший для меня период, когда стихи я - не как сейчас, словно "по работе", а - просто читал, для себя, для души. Это был период открывания мной мира поэзии. Причём поэзии именно русской (то есть - собственно поэзии), потому что переводами из восточной поэзии, из немецкой, древней и современной, из ХIХ и ХХ веков поэзии французской - я переболел ещё чуть прежде. А тут начал искать в своей, отечественной. И что-то изменилось, и сильно, во мне-читателе. Прежде, в период увлечения иностранными авторами, я... ещё совсем не чувствовал именно поэзию . Искал в стихах нужные мне, близкие мне мысли, чувства, состояния, но ещё не саму поэтическую красоту. В чём это выражалось? Ну, например, в том, что перевод часто годился - почти любой, мысль он доносил, и довольно было с меня. А стихи-то не всегда и хороши были поэтически, это я позднее увидел. Ну вот, значит, а тут увлёкся поэзией русской, то есть не переводной, а той, что написана на родном языке и передает не только мысль, чувство, но и красоту слога, самой подачи мысли или образа. И всё это хлынуло почти одновременно: полюбившийся мне первым Гумилёв, Заболоцкий, после которого я вдруг смог воспринять Тарковского (до Заболоцкого Тарковский мне никак не принимался, хотя посчастливилось даже заиметь собственный экземпляр, это в 1984 г., - просто чудом), "Подорожники" Николая Рубцова, поздний Пастернак (и в ту же пору - всё ещё переводы Ваксмахера из Элюара)... И всё-таки самым первым поэтом, после которого я раз и навсегда понял, что поэзия не есть искусство только в ряд уложенной мысли, но и нечто большее, включающее главным образом понятие поэтической красоты самих стихов, был именно Юрий Кузнецов, мой современник. Именно после Кузнецова я почувствовал вкус к слову. И почти совсем (да не почти, а совсем) перестал читал переводную поэзию. Кроме красоты, мне потребовался и автор, сам поэт, его живое дыхание, а не только искусность переводчика-стихотворца. Почему именно Кузнецов? - Бог весть. Его стихи, скажем так, не всегда и изящны, но - вот же... Таки - Кузнецов. И опять же - каковы они, эти его стихи. Юрий Кузнецов сразу возвысился над многочисленным стихотворным племенем как некая глыба, утёс, с которого видно и очень многое, и очень по-своему, и иногда очень глубоко, - так, как до него не удавалось увидеть. Ему совсем неинтересны были детали (своего рода "анти-Кушнер"), подавай одну суть. Потому и стихи - просты до смешного. Но, поскольку суть, - и задевают крепко. Многие хочется здесь привести. Не буду. Каждый и сам найдёт всё, что ему нужно. Продолжу рассказ о самом Кузнецове. То есть, как и предупреждал, - о себе. Жил себе потихоньку, читал, сам рифмовал. Хорошо жил, в общем-то. Наряду с другими поэтами читал постоянно и Кузнецова. Только отношение моего приятеля к Кузнецову вдруг изменилось (перестройка вообще многих вдруг разделила-развела). Прежде только хвалил и восхищался, теперь старался вспоминать пореже, начал бурчать что-то вроде: "Антисемит он, этот Кузнецов". Я в толк не беру, с чего он взял. Лёня тыкает мне в какое-то стихотворение - гляди. Прочитал - ничего не понял [позже вспомнил, это было стихотворение "Превращение Спинозы", кажется], где тут "антисемитизм" (которого, на мой опыт, и на свете-то не бывает), но понял, что в семье Зильбергов, при сестре его Лене и матери Циле Израилевне, которые прежде Кузнецова любили, теперь лучше бы лишний раз о нём не напоминать. Ладно, чего ж... Потом в частной моей жизни случился такой обвал, после которого - чтоб совсем - уже, видимо, не поправляются. Зато появилось несколько... э-э... досуга. Что позволило мне отобрать кое-что из своих стихов и отправить их на конкурс в Литературный институт. Поступать туда особого желания не было - не видел для себя, что" бы я, считавший себя уже сложившимся стихотворцем, мог оттуда взять. Когда бы прежде - в пору преподавания Арсения Тарковского - тогда бы, да, не раздумывая. Или хотя бы всего парой лет раньше, когда один из семинаров вёл ещё Давид Самойлов. Но к тому году Самойлов уже не вёл, а все другие мастера литинститута для меня не были авторитетны как поэты. Но - пришло приглашение на экзамены, и - как говорится, от нечего делать - поехал. Просто, чтоб только попробовать свои силы - смогу ли (много лет ведь как уже нигде и ничему не учился - вот и азарт). Приезжаю в институт, смотрю списки абитуриентов по семинарам - батюшки, записан я на семинар... Ага, именно Юрия Кузнецова. Это был - такой подарок! Причём неожиданный. Несколько лет перед этим Кузнецов семинары там не вёл, а как раз с этого года снова взялся, о чём я и не знал. Повезло. Понял, что получаю возможность видеться и общаться не просто с большим поэтом, но - со своим любимым, из живущих при мне, поэтом. Для меня - "поэтом номер один" наших дней. (Поинтересовался тогда в приёмной комиссии: а как происходит распределение - кому на чей семинар попадать? Ответили: а мастера сами себе группы набирают, по стихам творческого конкурса. Гм, стало лестно. Но и воспринялось, как... совершенно естественное). Первый раз увидел его так: стою с товарищами по поступлению рядом с малым корпусом, а в небольшой кучке народа дядька такой здоровенный, крепкий возвышается, глядит словно вдаль над головами. Узнал по фотографиям - Кузнецов. Стоит, пыхает беломориной... Странно мне потом было общаться с ребятами, товарищами по поступлению. Всё не мог понять, почему они видят в своих преподавателях - только преподавателей, а не поэтов. А они, во-первых, своих будущих наставников прежде просто не читали, не знали, не слышали о них. Во-вторых, наверно, была у них цель - именно что получить образование и закончить институт, получить заветный диплом. Я же (кстати, вспоминая кузнецовскую же строчку "Но мимо едет Афанасий Фет и он плюёт на университет...") радовался скорее тому лишь, что могу напрямую общаться с поэтом с большой буквы... Поэтом-кумиром? Нет, Бог миловал. Было уважение, был какой-то пиетет, но "глядеть в рот" не было никакого желания - я и сам поэт, чего там. И не глядел. Но слушать старался внимательно. Не потому, что учился - поэзии нельзя научиться, но - волею судеб - мне довелось стать свидетелем такого явления как поэт Юрий Кузнецов, и я должен был всё воспринимать, чтоб иметь возможность лучше понять его. Как явление. Ещё в период поступления, до непосредственного общения с самим Кузнецовым, уже можно было узнать о некоторых чертах его характера. Причем совершенно случайно. Поинтересовались с товарищами в приёмной комиссии: каковы шансы поступить либо не поступить, всё-таки - конкурс, проходной балл, то, сё. Спрашивают: а вы к кому на семинар записаны? Я, отвечаю, у Юрия Кузнецова. А, говорят, ну тогда вам только ни одного экзамена не завалить - все и поступите, оценки уже не важны. Дело оказалось вот в чём. Другие мастера-преподаватели, чтоб оставить себе группу из десяти студентов, приглашали на экзамены двадцать, а то и больше человек. Кому-то из приехавших издалека абитуриентов приходилось потом уходить ни с чем. Кузнецов поступил не так. Без всякой подстраховки, только по стихам творческого конкурса, сразу же твёрдо отобрал себе десять человек, которых и пригласил в Москву. Дальнейшие экзамены для его группы были уже формальностью (ну, если не совсем двойка, конечно), их "конкурс" был уже пройден. Наступила учёба. Каждый вторник - творческий день, отданный целиком семинарам. Несколько вторников с Кузнецовым - это щедро со стороны нещедрой судьбы. Однако по нашей маленькой группе с первого же занятия пошла трещина. Кто-то начал роптать: зачем я буду учиться четыре года у Кузнецова, чтобы на защите диплома он меня "завалил"! Я этих товарищей понять не мог: причём тут диплом? Да и не думалось мне, что Кузнецов станет кого-то специально "заваливать". Тем не менее, кое-кто начал сбегать к другим преподавателям. Первым ушёл Андрей Ширяев из Алма-Аты. Он успел подарить мне свою первую книжку, стихи в которой казались продолжением стихов другого, очень популярного и авторитетного для многих стихотворца, и с тех пор я об этом парне ничего больше не знаю. Однако кто-то старался уйти, "сбежать" от Кузнецова, а кто-то - и оставался. Оставались, в основном, те, кто знал его и прежде - как поэта, а не как институтского профессора. На семинарах слушали очень внимательно, хотя говорил Кузнецов не больно-то живо, словно даже с неохотой. Спорить? Не помню, спорить, кажется, особо не приходилось. Просто не о чём было. Занятия проходили обычно так. Юрий Поликарпович доставал откуда-то из-под спуда какую-нибудь "тему", которую со всех сторон и обкатывал. Например, тему "Детство". Например, тему "Имя". И приводил множество примеров из поэтов прошлых времён, иногда из более-менее современных, изречения мыслителей или отрывки из Библии. (Весьма подробно занятия кузнецовского семинара описала моя однокурсница Марина Гах, её записи опубликованы в "Нашем современнике"; номер, кажется, 11-й за прошлый год). Это... было мне не очень интересно. Казалось не очень важным. Но много говорило о самом поэте Юрии Кузнецове. Своих собственных стихов он почти не касался, разве что если надо было для примера вспомнить. Установочная сессия кончилась. Мы, получив контрольные, разъехались по домам до следующей сессии, до апреля следующего года. Образ жизни в ту пору у меня был таков, что корпеть над контрольными было, м-м... затруднительно. А время приближалось. Всё более отчаиваясь, написал Юрию Поликарповичу письмо, что вот-де, так-то и так-то, а есть риск того, что я, Ваш студент, ни подготовить ничего не успею, ни вообще на сессию приехать. Сильно надеялся, что вот ответит он чем-то вроде: ах ты, дескать, сукин сын, не дай бог не приедешь живым или мёртвым!... - я сразу, бросив всё, и сорвусь, и буду в Москве. Ждал-ждал ответа, но он не пришёл. (Олег Б-в потом рассказал, что Кузнецов говорил им на семинаре, что вот-де пришло письмо от Ц., что хотел всё ответить да так как-то и не написал. Понятно всё, чего ж. У меня так же бывает). Сессия в Москве в институте началась, а я остался дома - учёбе конец. Очень черна была тогда душа моя... К сентябрю, однако, кто-то уговорил меня, что можно досдать контрольные и экзамены после, а главное - чтобы приехать. В сентябре я опять был в Москве, но сдавать что-либо - никаких ни сил, ни возможности не было. В деканате написал заявление на академический отпуск, отстал на один курс. Зато опять был на занятиях Кузнецова... Учёба так и шла у меня через пень-колоду. Та жизнь, которую я вёл тогда наполовину вынужденно, наполовину добровольно, - к учёбе никак не располагала. Притом вечная нехватка денег. А скоро и вообще потерял работу, на которой трудился ровно десять лет и неделю. На последнюю для меня сессию (это курс третий? или четвёртый уже? - так и не разобрался, неважно) приехал с опозданием на неделю (или две). Поликарпыч спрашивает: почему опоздал? А не на что было ехать, говорю. Ну к сентябрю, говорит, копи деньги заранее... Легко сказать. Через пару месяцев после этого разговора я потерял и другую, случайно попавшуюся работу, и стал безработным уже надолго. С тех пор, с апреля 1995-го, никогда больше в Москве не был. Документы мои, поди, до сих пор в архивах института валяются - некому забрать. На кузнецовском семинаре меж тем дела были тоже нехороши. По слухам, он громил студентов на своих семинарах в пух и прах. (Справедливости ради скажу, что другие слухи, напротив, утверждали, что разносы Кузнецов делал совершенно справедливо, и никакой такой "свирепости" вовсе не проявлял). И, похоже, тогда его семинар затрещал уже капитально. "Сбегать" от него к другим стали многие. Не буду их здесь называть, не хочу. Но боюсь, что и моя личная незадача оказалась связана с этим. Я не бросал учебу, не бросал семинар, просто материально не было возможности съездить до Москвы и обратно (тяжелее, отчаянней, чем в девяностые, не жил никогда; теперь-то уже - так, "цветочки" остались). Но Кузнецов, на общем фоне, видимо, решил, что и Ц. - из тех, кто смалодушничал, убежал от него. Во всяком случае, так мне показалось при позднейших встречах. А они, слава Богу, ещё были. Проводился в Сыктывкаре семинар молодых авторов Коми. В качестве мастеров были приглашены от Москвы Сергей Есин (мой, тогда ещё не совсем чтобы бывший, ректор), Валентин Сорокин и - о, чудо! - Юрий Кузнецов! Ещё один шанс, ещё одну встречу подарила судьба. Да ещё где? Прямо у себя дома! Ну ладно, значит, семинар семинаром. Когда была возможность, я на нём тоже появлялся - сидел, слушал, наблюдал за Кузнецовым. Всё идёт как заведено в таких случаях - обсуждения соискателей (или как их там), обмен мнениями. А Кузнецов - что Кузнецов? - меня, своего незадачливого "студента", словно и не узнаёт (я ведь уже было вторую сессию пропускаю, год не встречались). Да и мне не сильно жжётся. Гордость против гордости. В один из перекуров таки отозвал меня в сторонку: "Ну, чего делать будем?" Я растерялся: "С чем, с институтом?" (Для меня-то уже понятно, что с учёбой - окончательно швах). А он словно и не расслышал про институт (тогда-то мне и подумалось, что по институтским делам он и меня в ренегаты записал), буркнул: "Надо в Союз писателей вступать" (в Союз писателей России , имеется в виду, - на том семинаре несколько человек в него приняли; у нас ведь ты до смерти можешь считаться в "молодых"). А я и не возражаю: "Хорошо, хоть сейчас", - говорю. "Тогда, - он говорит, - надо заявление отправить в Москву в Союз российских писателей , что, дескать, отказываюсь от членства там". (А меня туда приняли, хоть я и не просился; всего за несколько месяцев до того случилось - приняли даже почему-то без моего заявления, по рекомендации Александра Кушнера и Игоря Меламеда). Вот-те красиво, думаю: меня туда приняли, выказали доверие и, своего рода, признание, а я им теперь пиши, что отказываюсь, мол, от вашего доверия и признания. Не сговорились мы тут с Кузнецовым. Мне, - веду волынку, - всё равно в какой Союз вступать, могу и в тот, и в этот одновременно, но ради одного - ни с того ни с сего отрекаться от другого (в который по воле случая на чуть-чуть всего раньше попал) - нет желания. Поликарпович ни уговаривать не стал, ни попрекать: что случилось - случилось. Просто ответил, что сразу в оба Союза - нельзя, да тем (то есть ничем) разговор и кончился. (Хотя, чего греха таить, ближе-то мне, конечно, "кузнецовский", а не "кушнеровский" Союз - почти все мои лично знакомые литераторы - как раз в нём, в "писателей России" состоят, а не в "российских писателей", в который меня вот занесло. Во всяком случае, хотя бы его отделение у нас в Коми есть: правление, выборы там, собрания, кумовство опять же. А вот "кушнеровского" Союза, "демократического" - у нас в Коми всех членов - всего-то два с половиной человека. Какой уж тут Союз - только формальность, да разве что членский билет имеется). Но я, вижу, совсем не о том рассказываю. Всё о себе да о себе, а о Кузнецове - лишь так, мельком, в эпизодах. А и пусть. Что он говорил на своих семинарах в Москве - помню. Что говорил на нашем семинаре в Коми, кого хвалил, а кого громил - помню, притом ещё и на магнитофон всё записывал. А говорить здесь об этом - вдруг расхотелось. Не потому что хотелось бы чего-то, какие-то его стороны, не показывать, а просто вот - хочется уберечь это в себе. Он ведь в моей памяти - просто живой человек. Просто человек, даром что за ним видится, возвышается - Поэт. И воспоминания мои - суть штука личная, интимная. Были ещё два банкета, один общий, другой потесней. Там уже не было для меня Учителя-Поэта-Юрия-Кузнецова (да и у меня, на местном-то уровне, авторитет тоже не последний). Были просто поэты, кто лучше, кто послабей, но это уже неважно. Среди других и поэт Юрий Кузнецов. И это меня... просто очень радовало. И он тоже читал свои стихи, они у меня записаны на магнитофоне. И был он... неожиданно негордым человеком. Более видеться с ним мне уже не доводилось. Периодически я, устало продолжая своё безнадёжное дело, отбирал что-то из своих стихов и отправлял их по самым разным журналам (примерно раз-два в месяц - в течение пятнадцати лет). В том числе и в "Наш современник", где заведовал отделом поэзии как раз Юрий Поликарпович. Ответов я, понятное дело, не получал ниоткуда. И от своего бывшего преподавателя - тоже. Когда вышла его поэма о Христе, написал я ему письмо, причём написал почему-то "на ты", не как ученик, но как поэт поэту. Письмо было не злое, но жёсткое - кроме похвал, я постарался показать ему моменты, показавшиеся мне наиболее неудачными в его поэме (причём по его, кузнецовским, меркам неудачными). Очень меня тогда огорчила его дерзость - писать свое евангелие. Ответа, конечно, не было, да я и не ждал. Обиделся ли он? Не знаю. Во всяком случае, позднее одно письмецо, на одно из моих очередных посланий со стихами в журнал, от него всё-таки было. Отстранённо-официозное. Дескать, уважаемый Владимир Иванович, сообщите Ваши координаты для гонорара и проч. Ответил ему в том же ключе: спешу сообщить и проч. Стихотворения потом в журнале появились, но было уже такое состояние, когда "нет ничего обидней слишком поздно пришедшего счастья" - и никакой радости это уже принести не могло. Тем более что и узнал-то о публикации я только через полгода через почти случайных людей, а самого журнала так и не видел. Как и гонорара, впрочем (потому и думал, что стихи так и не вышли). Собственно, всё, что мне хочется сейчас сказать о Кузнецове - о самом Кузнецове, а не моём отношении к нему - я уже сказал (хоть ничего-то я и не сказал). Потому что остальное - ну вот настроение, видимо, такое нашло - повторяю, писать здесь не хочется. Да" вот... Игорь Вавилов, мой земляк, один из тех, с кем я поступал в литературный институт и кого долго полагал близким другом, сказал однажды: "Кузнецов дурак. Он проглядел, а мог бы иметь в тебе - такого ученика!" Тяжело было это услышать. Потому что Игорь был... несомненно прав. Ученик ведь не тот, кто учится (я не учился у него; учится - школяр), а тот, кто стремится понять. Или хотя бы запомнить. ---------------------- Вместо эпилога В одну из ноябрьских ночей 2003-го прочитал подборку стихов Юрия Кузнецова, опубликованную в сентябрьском номере "Нашего современника". И вздрогнул: такие стихи не то что публиковать - писать нельзя. Ведь жить после них - невозможно... Вечером следующего дня жена сказала: "Юрий Кузнецов умер". - "Как! откуда ты знаешь?" - "По радио передали". Поздно вечером сам слышу в новостях: "...похороны состоялись сегодня в Москве на таком-то кладбище". Позднее видел, как многие возмущались, что некоторые наши информационные каналы ("Культура", например) даже не упоминали о кончине такого поэта. Но мне уже до этого не было никакого дела. В год знакомства, в сентябре 1992-го, Юрий Кузнецов подарил мне (как студенту своего семинара) свою книгу "Избранное". С такой дарственной надписью, которой можно и гордиться, и очень дорожить, сберегая как семейную реликвию. Однажды, сколько-то лет спустя, я в сердцах чуть не отправил ему эту книгу обратно. Слава Богу, этого не сделал. Вот такой ему достался "ученик". Один из учеников. Надеюсь, не последний. 19-20 июня 2005 г. Сыктывкар.

Стихотворения

Стихотворения

Юрий Поликарпович Кузнецов

Юрий Кузнецов

Стихотворения

Золотая стрела Аполлона

Я рад, что мне дана возможность представить читателям творчество замечательного русского поэта Юрия Кузнецова.

Чем же этот поэт так замечателен?

По моему личному мнению, Юрий Кузнецов безусловно входит в высшую тройку русских поэтов второй половины ХХ века (вместе с Николаем Рубцовым и Иосифом Бродским). Он определил дальнейшие пути развития русской поэзии. Последующие поколения поэтов России идут по дорогам, проложенным стопами Юрия Кузнецова.

Но кто-то из читателей скажет, что все это субъективно, спорно, бездоказательно.

Что ж, тогда начну с биографических сведений…

Юрий Поликарпович Кузнецов родился 11 февраля 1941 года на Кубани. Отец Юрия Кузнецова в первые дни войны ушел на фронт, а семья с матерью переехала на его родину, в село Александровское Ставропольского края. Стихи Юрий Кузнецов начал писать рано, одно из первых его стихотворений было посвящено кубанскому городку Тихорецку, в котором проживал юный поэт. Первое опубликованное стихотворение появилось в 1957 году в тихорецкой районной газете. В 1960 году Ю. Кузнецов покинул Тихорецк и поступил в Краснодарский пединститут на историко-филологический факультет. Проучившись один год и поссорившись с преподавателем, Юрий Кузнецов бросил учебу. За подобным шагом в те времена неизбежно следовала служба в армии. Она не замедлила себя ждать. После армии Юрий Кузнецов девять месяцев проработал литературным сотрудником в отделе культуры краевой молодежной газеты. Первый сборник Ю. Кузнецова – «Гроза» – вышел в свет в Краснодаре в 1966 году. В этом же году поэт переехал в Москву и поступил в Литературный институт.

Остановимся на этом…

Кубань, Ставрополье, Тихорецк, Краснодар. Места и ландшафты, так знакомые мне…

Вся территория к северу от Кавказских гор – совершенно ровная поверхность; холмиться и овражиться земля начинает гораздо севернее – возле Воронежа. Знаменитые кубанские степи… Но они перестали быть дикими степями, они распаханы и окультурены. Чернозем Кубани – едва ли не самая плодоносная в мире почва, поэтому кубанская земля используется в полную меру – обработан каждый гектар. В степи взор застит трава – зеленая или соломенно-желтая, высохшая. Трудно представить ландшафт, в котором взор не застит ничего. Но люди, живущие к северу от Кавказских гор, наблюдают такой ландшафт несколько месяцев в году.

Весна. Кубанские поля вспаханы, но еще не засеяны. Черная ровная гладь – до горизонта. Широкие пространства, перекрываемые тонкими зелеными линиями лесополос. Геометричность совершенно чужда природе: в степи или в лесу не отыщешь прямоугольник или параллелограмм, ни Солнце, ни Луна, ни облака – не треугольны и не ромбичны. Кубанский пейзаж – геометричен, что придает ему какую-то потусторонность: кажется, что безумный Малевич налепил повсюду черные квадраты. Иногда попадаются многокилометровые распаханные территории без лесополос, бескрайние поля. Стоит зайти на такое поле – и увидишь мир, в котором нет ничего, олицетворенное воплощение бесконечности и пустоты.

Мне знакомо это пространственное ощущение, создаваемое в стихах Юрия Кузнецова…

Ты стоишь посреди нескончаемой черной пашни. Земля под тобой плоска и ровна как столешница; порой тебе кажется, что она выпукло прогибается в центре, но это – оптическая иллюзия. Нигде нет никаких ориентиров: на западе, на востоке, на севере и на юге – одна и та же тонкая линия горизонта. Начинает кружиться голова. Вдалеке неизвестно отчего возникают гигантские миражные фигуры: это то ли небесные всадники, то ли слегка раскачивающиеся смерчи, то ли пространственные черные дыры. И вдруг ты осознаешь, что поле, в котором ты стоишь – и есть огромная черная дыра, закручивающаяся по краям. Оно стремительно несется ввысь, его уносит в когтях орел или ворон, вниз осыпается темная влажная земля…

Поэзию Юрия Кузнецова часто называли «странной». Она действительно производит удивительное впечатление – как будто бы из привычного пейзажа вдруг изъяли присущую ему часть. Под окном росло дерево, однажды все проснулись – а дерево исчезло. Иногда про стихи Кузнецова говорили, что они «безлюдны». Это не так – в стихах Кузнецова есть люди – старики, женщины, бродяги, поэты, солдаты, случайные прохожие. Но чего-то в стихах Кузнецова – на уровне ландшафтного восприятия – нет.

Взгляд «жителя средней полосы», как правило, заслонен многочисленными предметами, будь то деревья или городские постройки. Видно недалеко – метров на сто, не больше. А если видно далеко, это значит, что «житель средней полосы» глядит сверху – из окна многоэтажки, с Воробьевых гор, с обрыва над рекой. В поэзии Юрия Кузнецова «жителю средней полосы» не хватает предметов перед глазами. Взору не за что зацепиться. Удивительно сочетание необозримых, не заслонённых ничем пространств и абсолютно ровной – без повышений и понижений – ландшафтности. Стихи Юрия Кузнецова кажутся необжитыми, незаполненными, пугающе просторными.

Постоянное место действия стихотворений Юрия Кузнецова – былинное «чисто поле» – непомерное и ровное пространство, на котором с грохотом сшибаются потусторонние силы. Простор мирозданья – безгранично велик, природные стихии – беспощадно велики, а человек – мал. Все – или мало, или велико, нет ничего «нормального», соразмерного обыкновенной мерке. Кузнецов не любит усредненные размеры, привычные масштабы, обыденные коллизии. Он даже Пушкина не смог принять полностью, потому что Пушкин, по его мнению, «соблазнил русскую поэзию» «ландшафтной и бытовой предметностью».

Юрий Кузнецов родился в семье офицера-пограничника Поликарпа Ефимовича Кузнецова. Судьба преследовала поэта еще до его рождения. «Отец, кадровый офицер-пограничник, был внезапно отозван с заставы, лишен звания и прав и брошен на произвол судьбы. Еще хорошо, что он не пошел по этапу в лагерь. Долго он искал пресловутую «тройку», чтобы дознаться правды. Наконец добился своего: ему показали донос, в котором все было чудовищной ложью. Отцу удалось оправдаться, и ему вернули звание и права. Но каково было моей матери! От страха за неизвестное будущее она решилась на отчаянный шаг: пресечь беременность. Но, слава богу, было уже поздно. И я родился вопреки всему», – так сам поэт вспоминает драматические обстоятельства, сопроводившие его появление на свет.

Село Александровское, в котором во время войны жила семья маленького Юры, пережило фашистскую оккупацию. В 1942 году, по удивительной случайности, среди воинов, освободивших село и спасших семью Кузнецовых от расстрела фашистами, оказался отец поэта.

В 1944 году отец Юрия Кузнецова погиб на поле сражения в Крыму.

Это трагичнейшее событие – «точка сборки» творческого мира Юрия Кузнецова. Поэт будет бесконечно прокручивать гибель отца в своих стихах, надрывно осмысливать ее…

Вот так…

Шел отец, шел отец невредим

Через минное поле.

Ни могилы, ни боли.

Мама, мама, война не вернет…

Не гляди на дорогу.

Столб крутящейся пыли идет

Через поле к порогу.

(«Возвращение»)

Или вот так…

Что не имел ты права умирать?

Такая рана – видит даже ветер!

Она детей просила у тебя.

(«Отцу»)

И даже так…

Я пил из черепа отца

За правду на земле…

(«Я пил из черепа отца…»)

Конечно же, все это шокировало благопристойных советских критиков – уж они вволю попеняли Кузнецову за «эгоизм» и «забвение нравственных принципов».

Пойдем по жизненному пути Юрия Поликарповича Кузнецова дальше…

По окончании Литинститута Кузнецов прописался в Москве и поступил на работу в издательство «Современник». Его творческая судьба в это время складывалась неблагополучно – своеобразный стиль поэзии Кузнецова не воспринимался советскими редакторами и руководящими работниками от литературы. Фактически, поэт все это время писал «в стол». «Да, я ходил по редакциям журналов, а на меня смотрели как на странного человека, тихого сумасшедшего. Я это заметил и перестал ходить. Всему свое время», – так поэт вспоминал этот период.

Юрий Кузнецов дождался: его время пришло. «Что-то сдвинулось в обществе… После первой московской книги, сделавшей мне имя, двери редакций были распахнуты настежь. Мои стихи печатали охотно, ничего в них не понимая». «Первая московская книга», о которой говорит поэт («Во мне и рядом – даль»), вышла в 1974 году. После этого Кузнецов выпустил целый ряд поэтических сборников: «Край света – за первым углом» (1976), «Выходя на дорогу, душа оглянулась» (1978), «Отпущу свою душу на волю» (1981), «Русский узел» (1983), «Ни рано ни поздно» (1985), «Душа верна неведомым пределам» (1986).

В отличие от таких поэтов, как Е. Евтушенко и А. Вознесенский Юрий Кузнецов не был широко известен во внелитературных кругах. Но в литературных кругах он стал чрезвычайно популярным автором. Фабула, интрига советской поэзии семидесятых годов проходит под знаком Юрия Кузнецова. О творчестве Кузнецова спорят литературные критики, оно становится предметом обсуждения в «Литературной газете», в альманахах «Поэзия» и «День поэзии». Странные, таинственные, полные сюрреалистических образов, малопонятных аллегорий, неясных намеков, стихи поэта привлекают читателей. Интерес к Ю. Кузнецову подогревается в связи с его многочисленными скандальными заявлениями: эпатируя советскую литературную публику, поэт негативно и резко высказывается о К. Симонове, Э. Багрицком, Б. Пастернаке, А. Блоке, А. Ахматовой, о «женской поэзии» вообще, наконец, о самом Александре Сергеевиче Пушкине. Подобные заявления были частью стратегии Ю. Кузнецова. Однако творчество Юрия Кузнецова привлекало не только любителей литературных скандалов. Его высоко оценивали многие тонкие знатоки поэзии. Даже такой бесконечно далекий от эстетики и мировоззрения Ю. Кузнецова автор, как Давид Самойлов, уважительно отозвался в своем дневнике о его таланте.

Поэзия Юрия Кузнецова явно пошла вразрез с семидесятыми годами – с расслабленно-ленивой, сонной, самодовольно-викторианской «эпохой застоя». И тем самым оказалась необходима ей.

С высоты прошедшего тридцатилетия осознаешь, насколько метафизически вольготными были те времена для самосознания личности, воспитанной в уютной зыбке советского гуманизма. Личность пребывала в тепличных условиях, была надежно ограждена мощным государством от антигуманистических бурь и ураганов. За пределами теплого кокона время от времени происходили исламские революции и полпотовские художества, но они воспринимались как нечто абсолютно постороннее, не имеющее никакого отношения к привычной жизни. В границах советской культурно-исторической ситуации эпохи конца шестидесятых-начала семидесятых все действовавшие на авансцене силы – работали на гуманизм и рационализм.

Власть была озабочена самосохранением и, пожалуй, ничем иным более. Сложился своеобразный «общественный договор»: советское государство защищало гражданина; при этом от гражданина требовалось только, чтобы он ничем не тревожил, не беспокоил государство. Власть и личность как бы обеспечивали друг другу безопасность. Всё иррациональное, мистическое, непредсказуемое – очень тревожило советских идеологов и не приветствовалось ими (мягко говоря). Слово «иррационализм» становилось чёрной меткой для деятелей культуры (и законным поводом, скажем, для невыпуска книги или для невыхода фильма), а формулировка «мистические настроения» почти непременно предполагала санкции того или иного рода. Советская система сама была наделена мистикой, восходящей к сталинским временам, но к семидесятым годам эта мистика совершенно выветрилась и пугала государственных идеологов даже в ещё большей степени, чем любая другая мистика. В сухом остатке советской идеологии оказались «заветы эпохи Просвещения»: гуманизм, рационализм, атеизм, детерминизм, приоритетность этического подхода. Представители противоположной стороны – диссиденты – в основном, придерживались тезиса «советская система препятствует свободе личности» (при широчайшем спектре оттенков данного тезиса). Они критиковали советскую систему с тех же самых позиций гуманизма, рационализма и детерминизма – между советской системой и диссидентами развернулось соревнование за духовное наследство Просвещения. И уж абсолютный апофеоз гуманизма развернулся в мировоззрении «интеллигенции серединного пути», формально находившейся в рамках «советского проекта» и при этом в меру недовольной «советским проектом» – в книгах Юрия Трифонова, в стихах Евгения Евтушенко и Александра Кушнера, в фильмах Эльдара Рязанова…

Идейная система поэзии Юрия Кузнецова по всем пунктам противодействовала вяло-слащавой позднесоветской «духовности».

У всех – благостная «преемственность поколений». У Кузнецова – тектонические разрывы, черные дыры между генерациями, между отцами и детьми.

Везде – разумный, деловитый и аккуратный мирок, собранный из детских кубиков. Споры «физиков» и «лириков». «Может ли мальчик дружить с девочкой»? «Нужна ли на космическом корабле веточка сирени»?… У Кузнецова – тяжелое сползание темных подпочвенных слоев, глухая магма, раскаленная лава. Какие-то геологические , геосинклинальные, отношения между людьми. Человек человеку – скальный пласт.

Время показало, что правота была – за Кузнецовым. Советский гуманизм семидесятых был хорош всем, имея лишь один порок – он делал людей беспомощными. Он породил наивное представление о человеческой природе как о наборе рациональных этических конструкций; согласно этому представлению, всякий индивид мог переделаться в любую сторону в результате волевого воздействия изнутри или извне – аки лысенковская пшеница. Все кинулись переделывать друг друга – не ведая о том, что в большинстве функций человек не подлежит переделке, потому что наполовину является механизмом, управляемым силовыми полями Мифа. Следует добавить: рациональный до предела советский человек не имел иммунитета против иррационального, он не ведал о том, что такое – иррациональность. Это стало причиной массовой и катастрофической иррационализации его мышления. Бесхозные мифы набросились на «девственное» сознание советского человека, как змеи на врача Петра, главного героя кузнецовской поэмы «Змеи на маяке».

Надо заметить, Кузнецов – вовсе не идеализирует природное, мифологическое начало.

В поэзии Кузнецова – никакой «музыки сфер». Природа проявляет себя совершенно иными звуками; в первую очередь – свистом или воем, цепенящим сознание, но при этом – вполне механистичным. Возникают перепады давления, воздушные потоки перемещаются с бешеной силой, то и дело пересекая отверстия и пустоты (кузнецовское мироздание дырчато). Ветер завывает в печной трубе – вот и вся музыка природных сил. Присутствие этих сил – по Кузнецову – всегда знаменуется неким порывом – сверхмощным и слепым в своей мощи. Подобный порыв даже нельзя назвать «волевым», ведь воля – в любом случае – предполагает участие разума, а кузнецовская природа – неразумна (точнее – вне-разумна). «Когда песками засыпает деревья и обломки плит, – прости: природа забывает (курсив автора – К.А .), она не знает, что творит». Совокупность всех модусов природного начала для Кузнецова выражена в слове «стихия». Это – любимое слово Кузнецова. «Все розное в мире – едино, но только стихия творит». Стихотворение, кстати, так и называется – «Стихия». «Ее изначальная сила пришла не от мира сего»…

Мифологическая реальность, показываемая Юрием Кузнецовым – не только вне-разумна. Она имеет еще одно свойство: эта реальность – бесконечно повторяема.

Самое типичное действие для миропорядка, описываемого Кузнецовым – это навязчиво-автоматическое движение по кругу. Далеко не случайно в нездешних кузнецовских ландшафтах то и дело возникает призрак трамвая; «справа поле с кругами трамвая» – привычная для таких ландшафтов деталь. Это странновато: кузнецовский мир принципиально антиурбанистичен. Откуда в нем взяться трамваям? И почему – именно трамвай (а не, скажем, автобус)? А вот почему… Трамвай может идти только по проложенным рельсам, у него нет иного пути. Трамвайные маршруты, как правило, являются замкнутыми, кольцевыми. Движение трамвая – превосходная метафора человеческого сознания, пребывающего в силовых полях Мифа.

Для Кузнецова то, что мы называем «природой», в этом плане ничем не отличается от того, что мы зовем «цивилизацией». Природа и цивилизация – близнецы-братья. Они равно невменяемы. Трамвай ходит по кругу? Но точно так же – не думая о контексте и о последствиях собственного движения – ходит «рыбий горбатый плавник» в слепых поисках моря. «Вот засохли на дереве листья – Это корни подрезал плавник». А не подобен ли этому плавнику просвещенный Иванушка, герой знаменитой «Атомной сказки», тот самый, который повстречал Царевну-Лягушку, «вскрыл ей белое царское тело и пустил электрический ток»? И плавник, и Иванушка – реализуют заложенную в них программу, только программа одного – искать море, а программа другого – резать лягушек и развивать технологии .

Собственно говоря, суть Мифа – непрерывная реализация неостановимых бешеных программ, вставленных в природу, в человека – во все сущее. Вставленных кем? Кто – автор этой безумной программистской фабрики? Нет ответа.

Юрия Кузнецова часто упрекали в том, что он выводит и возвеличивает сверхчеловека «а-ля Ницше». Эти упреки были справедливы: протагонист кузнецовской поэзии действительно видел себя исключительной натурой. « – Хочу! – он слово обронил, – посильное поднять, тремя путями этот мир рассечь или обнять».

Вообще-то он не мог быть иным. В кузнецовском мире, в царстве вихрей, лавин и крутящихся шестеренок привычные человечные персонажи были бы абсурдны так же, как рефлексия Пруста в пространстве вестерна. Всякая среда требует адекватных себе форм реакции. Общаться с лавиной – значит спасать себя от лавины. Общаться с вихрем – значит противостоять вихрю и преодолевать его.

Однако есть еще один нюанс. Наличие Героя является непременным условием существования мифологического сюжета. Миф заинтересован в том, чтобы сюжет состоялся, ведь сущность Мифа, заключается в постоянной трансляции себя, то есть – в бесконечном проигрывании ключевых мифологических коллизий. Всякий человек, попавший в мифо-реальность, обречён стать Героем. Миф как бы доращивает «обычного человека» до Героя либо убивает его, если он непригоден для этой роли (а очень часто – одновременно доращивает «обычного человека» до Героя и убивает его).

У Кузнецова есть много иллюстраций на эту тему, например врач Петр из поэмы «Змеи на маяке». Кстати, точно так же Миф склонен доращивать любого стихотворца до Поэта, певца Вселенской Бури и соперника Вселенской Грозы. Кузнецов запросто именовал себя «гением» не потому, что банально задавался, а потому что жил Мифом и в Мифе.

Возникает вопрос: откуда у Юрия Кузнецова появилось подобное мировоззрение, совершенно противоречившее «духу времени»? Можно ли подобрать культурно-исторические аналоги творчеству Кузнецова?

Как это ни парадоксально, Юрий Кузнецов – «европейский поэт». Его творчество восходит к направлению, которое было жестоко оборвано в русской литературе, но чрезвычайно широко развилось в западноевропейских литературах. Назову это направление «мифо-модернизмом».

Модернистское искусство строится на преодолении норм и установок обыденной реальности. В этом Миф – союзник модернизма, ведь он тоже стремится отменить нормы обыденной реальности (для того, чтобы восстановить в своем праве законы пра-реальности). Рано или поздно модернисты наталкиваются на силовое поле национального Мифа, и подключаются к его энергиям. Так формируется своеобразное «модернистское почвенничество».

Октябрьский переворот 1917 года положил предел уверенному развитию мифо-модернизма в России. Идеология большевиков была векторно направлена в «светлое будущее», а мифо-модернизм по своей сути всегда обращен в прошлое, к идеалам «Золотого Века»; для большевиков он являлся однозначно реакционным явлением. В условиях 20 – 30-х годов любые проявления мифо-модернизма расценивались как «контрреволюционные вылазки классовых врагов». После расстрела Николая Клюева и Павла Васильева русский мифо-модернизм прервался на несколько десятилетий. В западноевропейских литературах не было подобного разрыва; все эти литературы прошли через стадию мифо-модернизма в течение первой половины ХХ века; далее последовало освоение мифо-модернистского опыта и включение его в культурную базу.

К слову, Юрий Кузнецов невероятно, фантастически похож на английского (точнее – англоязычного ирландского) поэта первой половины ХХ века Уильяма Батлера Йейтса; собственно говоря, Кузнецов и Йейтс – один и тот же социокультурный тип. Это стало ясно всем – и самому Кузнецову, в конце жизни писавшему «баллады под Йейтса» (такие, как «Отец и сын»), и главному переводчику Йейтса на русский язык – Григорию Кружкову, в свою очередь начавшему переводить Йейтса «под Кузнецова».

…На грани семидесятых и восьмидесятых годов Юрий Кузнецов становится дружен с политикой, а к концу восьмидесятых годов – почти полностью превращается в политического поэта, безоглядно включается в «перестроечные процессы» (действуя при этом не на стороне «западников-демократов», а на стороне «почвенников-патриотов», объединившихся вокруг журнала «Наш современник»; он долгое время возглавлял отдел поэзии в этом журнале).

Само то время активно способствовало политизации поэтов и заставляло их стремительно (и почти всегда во вред себе) политизироваться-поляризоваться. В этом отношении судьба Юрия Кузнецова даже сложилась удачно, фартово; многих хороших советских поэтов перестроечная политизация просто уничтожила, испепелила – это относится как к «демократу» Евгению Евтушенко, так и, скажем, к «патриоту» Валентину Сорокину. Кузнецова она изменила, но не погубила и даже не умалила.

Это случилось потому, что политизация Юрия Кузнецова – не итог слепого натиска веяний извне, а закономерное следствие пребывания поэта в парадигме модернистского Мифа. Поначалу Миф внушал поэту общие представления о бытии и мироздании, о пространстве и времени, диктовал ему определенные мифо-жесты. По мере своего оформления, оплотнения Миф не мог не толкнуть поэта в сторону политического пере-про-живания действительности – тем более что сама действительность второй половины восьмидесятых была неутешительна и способствовала мрачным пророчествам.

Уже в начале восьмидесятых наиболее чуткие люди (к которым, бесспорно, относился и Юрий Кузнецов) стали догадываться о том, что грядут большие перемены, и о том, что они не сулят Советскому Союзу (то есть России) ничего хорошего.

В 1982 году Кузнецов пишет одно из самых лучших своих стихотворений – «Новое небо».

Семь небес никого не спасут

От былой и грядущей печали.

Север. Солнце ни там и ни тут

И не греет косыми лучами.

Дальний брат возвратился домой

И в пустые просторы рыдает.

Он ладони над мертвой землей,

Словно круглое небо, смыкает.

Вот что он говорит в забытьи:

– Мир остался без крова и хлеба.

Где вы, братья и сестры мои?

Я построил вам новое небо.

Вместо рук над моей головой

Вижу звездную млечную сетку.

И роняет на купол живой

Белый голубь зеленую ветку.

Это небо светло и легко,

Этот голубь не знает печали,

Это солнце стоит высоко

И меня заливает лучами.

Это пронзительное стихотворение, как и почти все стихи Кузнецова до 1983 года, построено на живом, многомерном символе . Начиная с 1983 года (со стихотворений «Опора» и «Связь») Кузнецов перейдет к аллегории . Он начнет писать публицистические стихи о самых кровавых и потаенных страницах русской истории, о «ложных святынях» советской современности (таких, как почитание Вечного Огня и Неизвестного Солдата), о европейских философах (в эту книгу не вошёл цикл стихотворений Кузнецова, в котором весьма критично характеризуются Сократ, Паскаль, Спиноза, Кант).

В поэзии Юрия Кузнецова девяностых годов его мир, доселе напряженно державшийся в мощном магнитном поле Мифа, раскалывается на два полюса – на «минус» и «плюс».

С одной стороны – черная безнадежность, обреченность, бездна, оплакивание России…

Жизнь напустит холода и голода,

Не удержит ни серпа, ни молота

Наша угорелая рука.

Мы сойдемся на святом пожарище

Угли покаяния сбирать.

А друзья и бывшие товарищи

Будут наши угли воровать.

(«Тень от тучи родину нашарила…»)

С другой стороны – такие светлые, чистые, воздушные стихи как «Бабочка», «Воспоминание о горах», «Анюта», «Ложе сна», «Пыль солнца земля отряхает…».

Пыль солнца земля отряхает,

И эхо гуляет в лугах.

Мой дух на цветах отдыхает,

На девушках и облаках.

Синеют, алеют, белеют,

И эти смеются, и те.

И легкие бабочки веют

На этой и той высоте.

(«Пыль солнца земля отряхает…»)

В это время образы, пришедшие в поэзию Кузнецова из сочинений Фридриха Ницше, сменяются христианскими реалиями и символами. Юрий Кузнецов из ницшеанца становится христианином – странным, не во всем ортодоксальным, но искренним.

Так откройтесь дыханью куста,

А не шорох страниц.

(«Полюбите живого Христа…»)

Скажу честно: мне ближе Кузнецов ранний, Кузнецов семидесятых годов, нежели Кузнецов поздний – этот одинокий седой богоискатель в выжженной постсоветской пустыне. Но я и Гоголя первого тома «Мертвых душ» предпочту Гоголю второго тома и «Выбранных мест…»; и Лев Толстой «Войны и мира» мне милее сурового Льва Толстого последних десятилетий. Надо уважать эволюцию людей высоких духом, а логика этой эволюции слишком часто ведет от вольного творчества к рискованным метафизически-религиозным исканиям. Весенние соловьиные сады, уютные зелёные затончики «чистого искусства» – не для великанов, не для титанов (вот и Александр Блок сбежал же из своего «соловьиного сада» в метельный Петроград) – их непрестанно тянет в бушующий океан Вечных Вопросов.

Может быть, Юрий Кузнецов – последний значительный русский поэт, который всерьез воспринимал, видел, чувствовал себя великаном и титаном, соравным с Софоклом, Гете, олимпийскими богами. От этого предположения мне становится жутко. Спору нет, постмодернистские малюсенькие пригорки-ручейки, холмики-ложбинки соразмерны нашему времени и удобны всем. А горные вершины – и застят глаз, и опасны. «Горы сровнять – хорошая мысль», как некогда говаривал один малосимпатичный персонаж Достоевского. Пускай нынешние наследники данного персонажа твердят свою нескончаемую погудку: «Кузнецов безвкусен». Во-первых, это – неправда: у Юрия Кузнецова – великолепный вкус. А, во-вторых, «дикость и безвкусица» Монблана лучше, чем «оптимальный вкус» полуметровой дачной насыпи.

Юрий Кузнецов – поэт огромный , и масштабы его дарования воочию видны в очевидном мериле лириков всех времен и народов – в том, что принято именовать «стихами о любви» (а по сути это даже – не всегда «стихи о любви», но всегда «стихи о мужчине и женщине).

Линия русской «любовной аполлонийской поэзии», начатая великим Пушкиным, ныне выродилась в бесконечную «асадовщину» и «щипачевщину». Уже невозможно читать современные «стихи о любви»: куда ни взгляни – везде силуэт Асадова и тень Щипачева.

Но ведь была и другая, параллельная дорога любовной лирики – «дионисийская». Эту дорогу проторили Лермонтов и Тютчев, Блок и Маяковский, Есенин и Цветаева. Любовь не как «гармония двух сердец, эдем и благорастворение воздухов», но любовь как противоборство, страсть, огнь, любовь как звериная неизбежность и бешеная неизбывность – вот что еще может оказаться живо в современной лирике. «Я вас любил так искренне, так нежно» – этому в устах нынешних поэтов ничуть не веришь; но горькое «о, как убийственно мы любим!» еще способно вызвать понимание.

Лирический герой Юрия Кузнецова любит именно что убийственно. Его стихи «о мужчине и женщине» потрясают своим убедительным духом мужественности – притом какой-то природной, вековой, довременной, извечно-воинской, центурионско-скифской мужественности. В этих стихах мужчина и женщина как будто бы явились с разных планет. Мужчина у Кузнецова – всегда Пророк, ураган, поначалу равнодушный к бабьей природе, а потом – разжигающий в себе беспощадную страсть. Женщина же, знамо дело – кукла и жертва.

Что тебе до семейных измен?

Что тебе до разорванных звеньев?

Что тебе до обрушенных стен?

Что тебе до летящих каменьев?

Горный воздух так чист и глубок,

И леса обступают огулом.

Посмотри на бегущий поток,

Он живет своей силой и гулом.

Он поток. Он ломает хребты

И летящих камней не боится.

Он зажмет им орущие рты,

Он обточит им грубые лица.

Он шумит про свое и ничье,

Он уходит в открытое море,

Где купается имя твое

И гуляет душа на просторе.

(«Что тебе до семейных измен…»)

Эти стихи честны , и, может быть, поэтому они останутся в многовековой сокровищнице русской лирики. В том, что они действительно будут в этой сокровищнице, у меня нет сомнений. Любовная лирика Кузнецова сделана из того материала, из которого делается классика – и потому она будет (уже стала) классикой.

Он ленив и тяжел на подъем,

Жизнь пройдет – он ее не заметит.

Но такие идут напролом,

Если бабочка душу зацепит.

Оттого на свечу и летят

Все безумные бабочки лета.

Обгоревшие крылья шуршат

У подножья оплывшего света.

Вот одна, вот вторая летит,

Вот четвертая бабочка ночи.

Через небо дорога шумит,

А любовь все светлей и короче.

Сколько можно так странно глядеть

На огонь, отраженный водою?!

Ты сказала: – Хочу долететь… -

Та свеча оказалась звездою.

Ты летела, во мраке шурша,

За погибелью или спасеньем,

Как ночная земная душа,

Но с небесным диковинным зреньем.

И, упав у какого-то пня,

Ты шуршала крылами все глуше:

– Ночь любви, отомсти за меня,

Ночь любви, погуби его душу…

Он ленив и тяжел на подъем,

Смерть найдет – и его не зацепит.

На тепло он ответит огнем,

Но потери твоей не заметит.

(«Бабочка и звезда»)

Юрий Кузнецов – поэт чрезвычайно узнаваемый . В его поэзии все несет на себе отпечаток авторской индивидуальности – и мифо-герои, и сюжеты, и грандиозные черно-белые пейзажи (Кузнецов – ни в коей мере не колорист, он – мастер формы, линии, графики, офорта), и специфические отрывистые («жестяные») интонации, и патентованные кузнецовские трехстопные анапесты с анафорами и глагольными рифмами. Стихи Кузнецова наделены уникальной просодией, которую возможно узнать с первых двух строк (скажем прямо, это – редкое явление в современной поэзии, почти сплошь вторичной и подражательной).

В раннем стихотворении «Поэт» Юрий Кузнецов написал:

Ночью вытащил я изо лба

Золотую стрелу Аполлона.

Советские критики восприняли это двустишие с недоумением, стали говорить, что «вытащил изо лба» – неграмотно (а как будет грамотно?), закричали: «Этого не может быть – стрелы Аполлона смертоносны, Аполлон не щадит никого». Господа критики все же соврали: Геракл однажды открыто боролся с Аполлоном за дельфийский треножник – и после остался в живых.

Но дело вовсе не в этом, а в том, что Юрий Кузнецов вполне точно показал происхождение своего гения (употреблю это слово не в современном, а в античном значении).

Кого Аполлон обстреливал златыми стрелами? Обычных людей (например, детей Ниобы). Титанов. Наконец, Гигантов. Обычные люди и Титаны – не подходят (по разным причинам), но зато самое то – Гиганты. Исчадья крови Урана, впечатляющие полумужики-полузмеи (кстати, змея – всенепременный признак поэзии Кузнецова, фактический тотем Кузнецова). Истребленные «новыми богами» – но не до последнего корня. Возможно, впоследствии выжившие потомки Гигантов были крещены. У лирического героя Кузнецова – постоянная кровная память Гиганта: «Мать-Вселенную поверну вверх дном», «будешь ты мелководьем брести, по колено сгнивая в пути» (не стану ворошить родовую коллизию сего героя – а она очень показательна и в малейших деталях соответствует античному сюжету с Гигантами).

Отчего бы ему не отправить ее в лоб поэту, талантливому кубанскому парню – в знак дружеского приветствия и как свидетельство избранности, отмеченности?

(Эстафета стрелы: от Аполлона – к Гиганту, затем к его потомку, наконец – к поэту).

Как, при каких обстоятельствах мы бы еще узрели, узнали, опознали самую настоящую, подлинную, аутентичную стрелу Аполлона?

Кирилл Анкудинов

Стихотворения

Деревянный журавль

Тихий край. Невысокое солнце.

За околицей небо и даль.

Столько лет простоял у колодца

В деревянном раздумье журавль.

А живые – над ним пролетали

И прощально кричали вдали.

Он смотрел в журавлиные дали

И ведро волочил до земли.

Но когда почерневшую воду

Тронул лист на немытой заре,

Он рванулся и скрылся из виду

И… зацвел на далекой земле.

Ослепленный алмазною пылью,

Он ветвями на север растет.

Ему рубят широкие крылья

И швыряют в дорожный костер.

А когда журавлиная стая

На родимую землю летит,

Он холодные листья роняет

И колодезным скрипом скрипит.

Отсутствие

Ты придешь, не застанешь меня

И заплачешь, заплачешь.

В подстаканнике чай,

Как звезда, догорая, чадит.

Стул в моем пиджаке

Тебя сзади обнимет за плечи.

А когда ты устанешь,

Он рядом всю ночь просидит.

Этот чай догорит.

На заре ты уйдешь потихоньку.

Станешь ждать, что приду,

Соловьем засвищу у ворот.

Позвонишь.

Стул в моем пиджаке

Подойдет к телефону,

Скажет: – Вышел. Весь вышел.

Не знаю, когда и придет.

* * *

Все сошлось в этой жизни и стихло.

Я по комнате кончил ходить.

Упираясь в морозные стекла,

Стал крикливую кровь холодить.

Я вчера в этом доме смеялся,

Кликнул друга, подругу привез.

И на радостях плакать пытался,

Но судьбы не хватило для слез.

Так стоял в этом смолкнувшем доме.

И на божий протаяли свет

Отпечатки воздетых ладоней

И от губ западающий след.

Я рванусь на восток и на запад,

Буду взглядом подругу искать.

Но останутся пальцы царапать,

И останутся губы кричать.

* * *

Звякнет лодка оборванной цепью,

Вспыхнет яблоко в тихом саду,

Вздрогнет сон мой, как старая цапля

В нелюдимо застывшем пруду.

Сколько можно молчать! Может, хватит?

Я хотел бы туда повернуть,

Где стоит твое белое платье,

Как вода по высокую грудь.

Я хвачусь среди замершей ночи

Старой дружбы, сознанья и сил,

И любви, раздувающей ноздри,

У которой бессмертья просил.

С ненавидящей, тяжкой любовью

Я гляжу, обернувшись назад.

Защищаешься слабой ладонью:

– Не целуй. Мои губы болят.

Что ж, прощай! Мы в толпе затерялись.

Снилось мне, только сны не сбылись.

Телефоны мои надорвались,

Почтальоны вчистую спились.

Я вчера пил весь день за здоровье,

За румяные щеки любви.

На кого опустились в дороге

Перелетные руки твои?

Что за жизнь – не пойму и не знаю.

И гадаю, что будет потом.

Где ты, господи!.. Я погибаю

Над ее пожелтевшим письмом.

* * *

Ниоткуда, как шорох мышиный,

Я заскребся в родимом краю.

Я счастливый, как пыль за машиной,

И небритый, как русский в раю.

– Где ты был? – она тихо подсядет,

Осторожную руку склоня.

Но рука, перед тем как погладить,

Задрожит, не узнает меня.

Кольцо

Вспомни старый трамвай! Среди лязга и пыли

Он летел по кольцу – колесо в колесо.

Ты сходил, он сходил, вы куда-то сходили,

Вы трамвайной судьбы размыкали кольцо.

Вы клубились по жизни, теряя друг друга,

Рты и души кривила вам ярость борьбы.

Но остался один, не сорвавшийся с круга,

Не постигший разогнутых линий судьбы.

Каждый день, каждый час вы сменяли друг

Вот твоя остановка. Приехал, вставай!

Показалось, что не было жизни вне круга,

Человеку, водившему этот трамвай.

Показалось, что в мире всегда он пребудет,

Этот замкнутый круг, этот бег без конца.

Но трамвай изломался, стал пылью. А люди

И не знали о том человеке кольца.

Между тем говорили, что каждое утро

Где-то в городе кружится некий старик.

Остановится, пальцем поманит – как будто

Что-то хочет сказать, изо рта только скрип.

И нелепым волчком он упал среди улиц,

Притворился ли мертвым иль кончил свой век?

Но его башмаки на ногах шевельнулись,

Поднялись и продолжили прерванный бег.

Башмаки! В эту чушь ни один не поверил.

Самый храбрый слегка изменился в лице.

Башмаки? Подтащил башмаки и примерил

И пошел против воли метаться в кольце.

Ты кричала, любовь! Он тебя не услышал.

Неизменному другу не подал руки.

Растворился, исчез, но из круга не вышел.

И продолжили дьявольский бег башмаки.

Очки Заксенгаузена

В бывшем лагере смерти лежит и поныне

Облетевшая груда безлицых очков.

Это память слепых, некрасивых, невинных,

Сбитых в кучу людей, это зренье веков!

Где они, как миры в пустоте, с номерами,

Пред сожжением снявшие молча пенсне?

Говорят, что вернулся один за очками -

Через годы!

Вам так повезет лишь во сне.

Он нашел свою вещь в той слезящейся груде,

Непохожий на всех – человек или миф.

Вы встречали его, симпатичные люди?

Он глядит не мигая, как будто сквозь мир.

Он на солнце глядит из провала ночного.

– Ты ослепнешь, старик! -

Но ему все равно.

Это солнце на небе – простое пятно

Для души, столько горя вобравшей земного.

Дай вам бог, чтобы так никогда не пришлось

Сумасшедшим бродить среди солнечных улиц.

Буква? Женщина? Истина?..

Смотрит не щурясь.

То, что вас ослепляет, он видит насквозь.

Атомная сказка

Эту сказку счастливую слышал

Я уже на теперешний лад,

Как Иванушка во поле вышел

И стрелу запустил наугад.

Он пошел в направленье полета

По сребристому следу судьбы.

И попал он к лягушке в болото,

За три моря от отчей избы.

– Пригодится на правое дело! -

Положил он лягушку в платок.

Вскрыл ей белое царское тело

И пустил электрический ток.

В долгих муках она умирала,

В каждой жилке стучали века.

И улыбка познанья играла

На счастливом лице дурака.

Грибы

Когда встает природа на дыбы,

Чт€о цифры и железо человека!

Ломают грозно сонные грибы

Асфальт непроницаемого века.

А ты спешишь, навеки невозможный

Для мирной осмотрительной судьбы.

Остановись – и сквозь твои подошвы

Начнут буграми рвать тебя грибы.

Но ты не остановишься уже!

Лишь иногда в какую-то минуту

Ты поразишься – тяжести в душе,

Как та сопротивляется чему-то.

Снег

Зимний час. Приглушенные гулы.

Снег идет сквозь людей и сквозь снег.

Облепляет ночные фигуры,

Замедляет наш яростный бег.

Друг у друга не просим участья

В этой жизни опасной, земной.

Для старинного смертного счастья

Милый друг возвратится домой.

Долго пальцы его ледяные

Будут ключ запропавший искать.

Дверь откроют навстречу родные,

Молча снег он начнет отряхать.

Будет долго топтаться пред светом.

Будут ждать терпеливо его.

Обнажится под тающим снегом

Пустота – никого! Ничего!

Змеиные травы

Мчался поезд обычного класса,

Вез мечты и проклятья земли.

Между тем впереди через насыпь

Серебристые змеи ползли.

Людям снилась их жизнь неуклонно,

Снился город, бумаги в пыли.

Но колеса всего эшелона

На змеиные спины сошли.

Все сильней пассажиров шатало,

Только змеи со свистом ползли.

Незнакомая местность предстала,

И змеиные травы пошли.

Канул поезд в пустое пространство,

И из вас никому невдомек,

Если вдруг среди мысли раздастся

Неизвестно откуда – гудок.

* * *

Закрой себя руками: ненавижу!

Вот Бог, а вот Россия. Уходи!

Три дня прошло. Я ничего не слышу

И ничего не вижу впереди.

Зачем? Кого пытался удержать?

Как будто душу прищемило дверью.

Прислала почту – ничему не верю!

Собакам брошу письма – растерзать!

Я кину дом и молодость сгублю,

Пойду один по родине шататься.

Я вырву губы, чтоб всю жизнь смеяться

Над тем, что говорил тебе: люблю.

Три дня, три года, тридцать лет судьбы

Когда-нибудь сотрут чужое имя.

Дыханий наших встретятся клубы -

И молния ударит между ними!

Урод

Женщина, о чем мы говорили!

Заказали скверное вино.

И прижались в этом зимнем мире

Так, что место заняли одно.

Только шли минуты год за годом,

И с одра морщинистым уродом

Встал, как лишний, след от наших тел.

Нацепил пальто и хлопнул дверью,

И открылся перед ним простор.

Род людской, наверно, будет верить,

Что его количество растет.

Ветер

Кого ты ждешь?.. За окнами темно,

Любить случайно женщине дано.

Ты первому, кто в дом войдет к тебе,

Принадлежать решила, как судьбе.

Который день душа ждала ответа.

Но дверь открылась от порыва ветра.

Ты женщина – а это ветер вольности…

Рассеянный в печали и любви,

Одной рукой он гладил твои волосы,

Другой – топил на море корабли.

Любовь

Он вошел – старый дом словно ожил.

Ты сидела – рванулась не ты:

Проступили такие черты,

Что лицо на лицо не похоже.

Он еще не забрал, но уже

Ты его поняла по движенью.

То душа прикоснулась к душе,

То звезда зацепилась о землю.

Мужчина и женщина

Ни тонким платком, ни лицом не заметна,

Жила она. (Души такие просты.)

Но слезы текли, как от сильного ветра…

Мужчина ей встретился – ты!

«Не плачь!» Покорилась тебе. Вы стояли:

Ты гладил, она до конца

Прижалась к рукам, что так нежно стирали…

О, если бы слезы с лица!

Ты выдержал верно упорный характер,

Всю стер – только платья висят.

И хочешь лицо дорогое погладить -

По воздуху руки скользят.

Осенний космос

Старинная осень, твой стих изжит,

Твоя сторона пуста.

Ночами под деревом воздух визжит

От падающего листа.

И ветер, донесший раскат зимы,

Все стекла задул в селе.

Деревья тряхнуло вон из земли,

А листья – назад, к земле.

Не воздух, не поле, не голый лес,

А бездны меж нас прошли.

Горит под ногами лазурь небес -

Так мы далеки от земли.

Но тише, подруга моя! Жена!

Минута раздумья есть.

То дождь пошел, то почти тишина…

Такого не перенесть.

Все было прямым, прямым.

Шел дождь прямой, шел дождь прямой,

Внезапно он стал косым.

Все стало косым под косым дождем:

Забор, горизонт, холмы,

И дом, потемневший мгновенно дом,

И мы перед ним, и мы!

Ночь

Ночь!.. Опасайся мыслей

С песьими головами.

В душе горят, не мигая,

Зеленые лица сов.

И тело стоит отдельно -

Не прикоснись руками,

Когда идет по восьмерке

Стрела мировых часов.

Глухие ночные звуки

Из жизни стирают память.

Что различить ты хочешь?

Звук? Уже нет его.

Руки протянешь – воздух

Отхватит тебя с руками.

Бросишь целую гору -

Днем не найдешь ничего.

Днем здесь была долина.

Сейчас без следа и знака.

Лес, существа ночные,

Деревья молчат, скрипя.

Что уловить ты хочешь?

Спичку зажги – из мрака

Все чудовища мира

Ринутся на тебя.

Я знаю, что среди мыслей

Такие вдруг выпадали,

Мне лучше б не видеть света

И жизни вовек не знать!

Четыреста карабинов

В своих пирамидах спали.

Один карабин не выдержал,

Забился и стал стрелять.

Сотни птиц

В зимнем воздухе птицы сердиты,

То взлетают, то падают ниц.

Очертанья деревьев размыты

От насевших здесь сотнями птиц.

Суетятся, кричат – кто их дразнит?

День слоится в прозрачной тени.

На равнине внезапно погаснет

Зимний куст – это снова они.

Пеленою полнеба закроют,

Пронесутся, сожмутся пятном.

И тревожат, и дух беспокоят.

Что за тень?.. Человек за окном.

Человека усеяли птицы,

Шевелятся, лица не видать.

Подойдешь – человек разлетится,

Отойдешь – соберется опять.

* * *

Не сжалится идущий день над нами,

Пройдет, не оставляя ничего:

Ни мысли, раздражающей его,

Ни облаков с огнями и громами.

Не говори, что к дереву и птице

В посмертное ты перейдешь родство.

Не лги себе! – Не будет ничего,

Ничто твое уже не повторится.

Когда-нибудь и солнце, затухая,

Мелькнет последней искрой – и навек.

А в сердце… в сердце жалоба глухая,

И человека ищет человек.

Отцу

Что на могиле мне твоей сказать?

Что не имел ты права умирать?

Оставил нас одних на целом свете.

Взгляни на мать – она сплошной рубец.

Такая рана видит даже ветер!

На эту боль нет старости, отец.

На вдовьем ложе памятью скорбя,

Она детей просила у тебя.

Подобно вспышкам на далеких тучах,

Дарила миру призраков летучих -

Сестер и братьев, выросших в мозгу…

Кому об этом рассказать смогу?

Мне у могилы не просить участья.

Чего мне ждать?..

Летит за годом год.

– Отец! – кричу. – Ты не принес нам

Счастья!.. -

Мать в ужасе мне закрывает рот.

Поэт

Спор держу ли в родимом краю,

С верной женщиной жизнь вспоминаю

Или думаю думу свою -

Слышу свист, а откуда – не знаю.

Соловей ли разбойник свистит,

Щель меж звезд иль продрогший бродяга?

На столе у меня шелестит,

Поднимается дыбом бумага.

Одинокий в столетье родном,

Я зову в собеседники время.

Свист свистит все сильней за окном -

Вот уж буря ломает деревья.

И с тех пор я не помню себя:

Это он, это дух с небосклона!

Ночью вытащил я изо лба

Золотую стрелу Аполлона.

* * *

И снился мне кондовый сон России,

Что мы живем на острове одни.

Души иной не занесут стихии,

Однообразно пролетают дни.

Качнет потомок буйной головою,

Подымет очи – дерево растет!

Чтоб не мешало, выдернет с горою,

За море кинет – и опять уснет.

Горные камни

В горной впадине речка ревела,

Мощный корень камнями дробя.

Но зеленое дерево въело

Перекатные камни в себя.

И, мучительно принятых в тело,

Вознесло над иссохшей землей.

Как детей безобразных, одело

Терпеливой плакучей корой.

Раскаленный на солнце жестоком,

Камень тело корявое рвал.

Стукнул дятел в кремень ненароком,

Искру высек и где-то пропал…

Что там дышит, и просит ответа,

И от боли кричит в забытьи?!

Это камни скрежещут от ветра,

Это, дерево, камни твои.

* * *

Из земли в час вечерний, тревожный

Вырос рыбий горбатый плавник.

Только нету здесь моря! Как можно!

Вот опять в двух шагах он возник.

Вот исчез. Снова вышел со свистом.

– Ищет моря, – сказал мне старик.

Вот засохли на дереве листья -

Это корни подрезал плавник.

* * *

Завижу ли облако в небе высоком,

Примечу ли дерево в поле широком -

Одно уплывает, одно засыхает…

А ветер гудит и тоску нагоняет.

Что вечного нету – что чистого нету.

Пошел я шататься по белому свету.

Но русскому сердцу везде одиноко…

И поле широко, и небо высоко.

* * *

Когда я не плачу, когда не рыдаю,

Мне кажется – я наяву умираю.

Долины не вижу, былины не слышу,

И червь, что давно в моем сердце скрывался,

Залетному ворону братом назвался.

А ворон мне вырвал глаза со слезами.

Но червь провалился сквозь камень безвестный,

Но ворон разбился о купол небесный.

А больше ко мне не укажет следа

Никто… никогда…

* * *

Когда песками засыпает

Деревья и обломки плит, -

Прости: природа забывает ,

Она не знает, что творит.

На полпути почуяв пропасть

И дорожа последним днем,

Прости грядущего жестокость:

Оно придет, а мы умрем.

Поющая половица

Среди пыли, в рассохшемся доме

Одинокий хозяин живет.

Раздраженно скрипят половицы,

А одна половица поет.

Гром ударит ли с грозного неба,

Или легкая мышь прошмыгнет, -

Раздраженно скрипят половицы,

А одна половица поет.

Но когда молодую подругу

Проносил в сокровенную тьму,

Он прошел по одной половице,

И весь путь она пела ему.

* * *

Я в поколенье друга не нашел,

И годы не восполнили утраты.

Забытое письмо вчера прочел

Без адреса, без подписи и даты.

Поклонная и мягкая строка

Далекое сиянье излучала.

Его писала женская рука -

Кому, кому она принадлежала?

Она просила участи моей -

Порыв последний зрелости бездомной.

А я не знаю, чем ответил ей,

Я все забыл, я ничего не помню.

Их много было, светлых и пустых,

И все они моей любви искали.

Я вспомнил современников своих -

Их спутниц… Нет, они так не писали.

Такой души на свете больше нет.

Забытую за поколеньем новым,

Никто не вырвал имени на свет

Ни верностью, ни мужеством, ни словом.

Елена

Ты кто, Елена?.. Стар и млад

Из-за тебя в огне.

Пускай цари повременят,

Ты вспомни обо мне.

Гомер, слепой певец богов,

Донес из пустоты

Вздох потрясенных стариков,

Но не твои черты.

Оставил славы блеск и гром,

И больше ничего.

Я угадал мужским чутьем

Смущение его.

В туманном юношеском сне

Из этой пустоты

Являлась женщина ко мне…

Елена! Это ты!

Хотя свой призрачный успех

Ни в ком признать не мог,

Тебя я чувствовал во всех,

Как славу и подвох.

Когда другая за мечты

Меня сожгла любя,

Ты приняла ее черты -

Я потерял тебя.

Макбет

Куда вы, леди? – страсть моя,

Бредущая впотьмах

С душой высокой, как змея

У коршуна в когтях.

Упорной страсти замкнут круг

Шотландскими холмами.

Объяты тени ваших рук

Огнями и громами.

С них каплет кровь – кольцо в крови!

И поздними слезами

Я плачу и молю любви

Над этими руками.





За то, что вам в огне пылать

На том и этом свете,

Позвольте мне поцеловать

Вам эти руки, леди.



Возвращение



Шел отец, шел отец невредим

Через минное поле.

Превратился в клубящийся дым -

Ни могилы, ни боли.





Мама, мама, война не вернет…

Не гляди на дорогу.

Столб крутящейся пыли идет

Через поле к порогу.





Словно машет из пыли рука,

Светят очи живые.

Шевелятся открытки на дне сундука -

Фронтовые.





Всякий раз, когда мать его ждет, -

Через поле и пашню

Столб клубящейся пыли бредет,

Одинокий и страшный.



Отец космонавта



Вы не стойте над ним,

вы не стойте над ним, ради Бога!

Вы оставьте его с недопитым стаканом своим.

Он допьет и уйдет, топнет оземь: – Ты кто?

– Я дорога,

Тут монголы промчались -

никто не вернулся живым.





– О, не надо, – он скажет, – не надо

о старой печали!



Не его ли шаги на тебе эту пыль разметали?







На родном пепелище, где угли еще не остыли,

Образ вдовьей печали

возникнет как тень перед ним.

– Я ходил на дорогу, – он скажет, -

а в доме гостили…

– Ни французы, ни немцы -

никто не вернулся живым.





– О, не надо, – он скажет, – не надо.

Есть плата дороже.

Что ты знаешь о сыне, скажи мне о сыне родном.

Ты делила с ним стол и ночей сокровенное ложе…

– Он пошел поперек, ничего я не знаю о нем.





Где же сына искать, ты ответь ему, Спасская

башня!

О медлительный звон!

О торжественно-дивный язык!

На великой Руси были, были сыны бесшабашней,

Были, были отцы безутешней, чем этот старик.





Этот скорбный старик

не к стене ли Кремля обратился,

Где начертано имя пропавшего сына огнем:

– Ты скажи, неужели он в этих стенах

заблудился?

– Он пошел поперек, ничего я не знаю о нем.





Где же сына искать, где искать, ты ответь

ему, небо!

Провались, но ответь, но ответь ему, свод

голубой, -

И звезда, под которой мы страждем любови

и хлеба,

Да, звезда, под которой проходит

и смерть и любовь!





– О, не надо, – он скажет, -

не надо о смерти постылой!

Что ты знаешь о сыне, скажи мне о сыне родном.

Ты светила ему, ты ему с колыбели светила…

– Он прошел сквозь меня, ничего я не знаю

о нем.



Баллада об ушедшем



Среди стен бесконечной страны

Заблудились четыре стены.

А среди четырех заблудился

Тот, который ушедшим родился.





Он лежал и глядел на обои,

Вспоминая лицо дорогое.

И потеки минувших дождей

На стене превратились в людей.





Человек в человеке толпится,

За стеною стена шевелится.

– Дорогое лицо, отпусти!

Дай познать роковые пути.





Невозможные стены и дали

Не такой головой пробивали… -

Так сказал и во тьме растворился

Тот, который ушедшим родился.





Он пошел по глухим пропастям,

Только стены бегут по пятам,

Только ветер свистит сумасшедший:

– Не споткнись о песчинку, ушедший!



* * *



Надоело качаться листку

Над бегущей водою.

Полетел и развеял тоску…

Что же будет со мною?





То еще золотой промелькнет,

То еще золотая.

И спросил я: – Куда вас несет?

– До последнего края.



* * *



Ночь уходит. Равнина пуста

От заветной звезды до куста.





Рассекает пустыни и выси

Серебристая трещина мысли.





В зернах камня, в слоистой слюде

Я иду, как пешком по воде.





А наружного дерева свод

То зеленым, то белым плывет.





Как в луче распыленного света,

В человеке роится планета.





И ему в бесконечной судьбе

Путь открыт в никуда и к себе.



Гимнастерка



Солдат оставил тишине

Жену и малого ребенка

И отличился на войне…

Как известила похоронка.





Зачем напрасные слова

И утешение пустое?

Она вдова, она вдова…

Отдайте женщине земное!





И командиры на войне

Такие письма получали:

«Хоть что-нибудь верните мне…»

И гимнастерку ей прислали.





Она вдыхала дым живой,

К угрюмым складкам прижималась,

Она опять была женой.

Как часто это повторялось!





Годами снился этот дым,

Она дышала этим дымом -

И ядовитым, и родным,

Уже почти неуловимым.





…Хозяйка новая вошла.

Пока старуха вспоминала,

Углы от пыли обмела

И – гимнастерку постирала.



Четыреста



Четыре года моросил,

Слезил окно свинец.

И сын у матери спросил:

– Скажи, где мой отец?





– Пойди на запад и восток,

Увидишь, дуб стоит.

Спроси осиновый листок,

Что на дубу дрожит.





И сын на запад и восток

Послушно пошагал.

Спросил осиновый листок,

Что на дубу дрожал.





Но тот осиновый листок

Сильней затрепетал.

– Твой путь далек, твой путь далек, -

Чуть слышно прошептал.





– Иди, куда глаза глядят,

Куда несет порыв.

– Мои глаза давно летят

На Керченский пролив.





И подхватил его порыв

До керченских огней.

Упала тень через пролив,

И он пошел по ней.





Но прежде, чем на синеву

Опасную шагнуть,

Спросил народную молву:

– Скажи, далек ли путь?





– Ты слишком юн, а я стара,

Господь тебя спаси.

В Крыму стоит Сапун-гора,

Ты у нее спроси.





Весна ночной миндаль зажгла,

Суля душе звезду,

Девице – страсть и зеркала,

А юноше – судьбу.





Полна долина под горой

Слезами и костьми.

Полна долина под горой

Цветами и детьми.





Сбирают в чашечках свинец

Рои гремучих пчел.

И крикнул сын: – Где мой отец?

Я зреть его пришел.





Гора промолвила в ответ,

От старости кряхтя:

– На полчаса и тридцать лет

Ты опоздал, дитя.





Махни направо рукавом,

Коли таишь печаль.

Махни налево рукавом,

Коли себя не жаль.





По праву сторону махнул

Он белым рукавом.

Из вышины огонь дохнул

И грянул белый гром.





По леву сторону махнул

Он черным рукавом.

Из глубины огонь дохнул

И грянул черный гром.





И опоясалась гора

Ногтями – семь цепей.

Дохнуло хриплое «ура»,

Как огнь из-под ногтей.





За первой цепью смерть идет,

И за второю – смерть,

За третьей цепью смерть идет,

И за четвертой – смерть.





За пятой цепью смерть идет,

И за шестою – смерть,

А за седьмой – отец идет,

Сожжен огнем на треть.





Гора бугрится через лик,

Глаза слезит свинец.

Из-под ногтей дымится крик:

– Я здесь, я здесь, отец!





Гора промолвила в ответ,

От старости свистя:

– За полчаса и тридцать лет

Ты был не здесь, дитя.





Через военное кольцо

Повозка слез прошла,

Но потеряла колесо

У крымского села.





Во мгле четыреста солдат

Лежат – лицо в лицо.

И где-то тридцать лет подряд

Блуждает колесо.





В одной зажатые горсти

Лежат – ничто и все.

Объяла вечность их пути,

Как спицы колесо.





Не дуб ли н€а поле сронил

Листок свой золотой,

Сын буйну голову склонил

Над памятной плитой.





На эту общую плиту

Сошел беззвездный день,

На эту общую плиту

Сыновья пала тень.





И сын простер косую длань,

Подобную лучу.

И сын сказал отцу: – Восстань!

Я зреть тебя хочу…





Остановились на лету

Хребты и облака.

И с шумом сдвинула плиту

Отцовская рука.





Но сын не слышал ничего,

Стоял как в сумрак день.

Отец нащупал тень его -

Отяжелела тень.





В земле раздался гул и стук

Судеб, которых нет.

За тень схватились сотни рук

И выползли на свет.





А тот, кто был без рук и ног,

Зубами впился в тень.

Повеял вечный холодок

На синий божий день.





Шатало сына взад-вперед,

Он тень свою волок.

– Далек ли путь? – пытал народ.

Он отвечал: – Далек.





Он вел четыреста солдат

До милого крыльца.





Он вел четыреста солдат

И среди них отца.





– Ты с чем пришел? – спросила мать.

А он ей говорит:

– Иди хозяина встречать,

Он под окном стоит.





И встала верная жена

У тени на краю.

– Кто там? – промолвила она. -

Темно. Не узнаю…





– Кто там? – твердит доныне мать,

А сын ей говорит:

– Иди хозяина встречать,

Он под окном стоит…





– Россия-мать, Россия-мать, -

Доныне сын твердит, -

Иди хозяина встречать,

Он под окном стоит.








Лень отдаю искусству и равнине,

Пыль от подошв – живущим на чужбине,

Дырявые карманы – звездной тьме,

А совесть – полотенцу и тюрьме.

Да возымеет сказанное силу

В тени от облака…



Золотая гора



Не мята пахла под горой

И не роса легла,

Приснился родине герой.

Душа его спала.





Когда душа в семнадцать лет

Проснулась на заре,

То принесла ему извет

О золотой горе:





– На той горе небесный дом

И мастера живут.

Они пируют за столом,

Они тебя зовут.





Давно он этого желал -

И кинулся, как зверь.

– Иду! – он весело сказал.

– Куда? – спросила дверь. -





Не оставляй очаг и стол.

Не уходи отсель,

Куда незримо ты вошел,

Не открывая дверь.





За мною скорбь, любовь и смерть,

И мира не обнять.

Не воздыми руки на дверь,

Не оттолкни, как мать.





– Иду! – сказал он вопреки

И к выходу шагнул.

Не поднял он своей руки,

Ногою оттолкнул.





Косым лучом насквозь прошел

Простор и пустоту.

В тени от облака нашел

Тяжелую плиту.





Холодный мох с плиты соскреб,

С морщин седых стихов:

«Направо смерть, налево скорбь,

А супротив любовь».





– Хочу! – он слово обронил. -

Посильное поднять,

Тремя путями этот мир

Рассечь или обнять.





Стопа направо повела,

И шел он триста дней.

Река забвения легла,

Он вдоль пошел по ней.





Река без тени и следа,

Без брода и мостов -

Не отражала никогда

Небес и облаков.





И червяка он повстречал

И наступил ногой.

– Куда ползешь? – Тот отвечал:

– Я червь могильный твой.





На счастье взял он червяка

И пронизал крючком.

Закинул. Мертвая река

Ударила ключом.





И леса взвизгнула в ответ

От тяги непростой.

Но он извлек на этот свет,

Увы, крючок пустой.





Не Сатана сорвал ли злость?

В руке крючок стальной

Зашевелился и пополз

И скрылся под землей.





Он у реки хотел спросить,

Кого он встретит впредь.

Но та успела позабыть

И жизнь его, и смерть.





Он вспять пошел и мох соскреб

С морщин седых стихов

И прочитал: «Налево скорбь,

А супротив любовь».





Стопа налево повела,

И шел шестьсот он дней.

Долина скорби пролегла,

Он вширь пошел по ней.





Сухой старик пред ним возник,

Согбенный, как вопрос.

– Чего хватился ты, старик,

Поведай, что стряслось?





– Когда-то был мой дух высок

И страстью одержим.





Мне хлеба кинули кусок -

Нагнулся я за ним.





Мое лицо не знает звезд,

Конца и цели – путь.

Мой человеческий вопрос

Тебе не разогнуть.





А на пути уже блистал

Великий океан,

Где сахар с берега бросал

Кусками мальчуган.





И вопросил он, подойдя,

От брызг и соли пьян:

– Ты что здесь делаешь, дитя?

– Меняю океан.





Безмерный подвиг или труд

Прости ему, Отец,

Пока души не изведут

Сомненья и свинец.





Дай мысли – дрожь, павлину – хвост,

А совершенству – путь…

Он повстречал повозку слез -

И не успел свернуть.





И намоталась тень его

На спицы колеса.

И тень рвануло от него,

А небо – от лица.





Поволокло за колесом

По стороне чужой.

И изменился он лицом,

И восскорбел душой.





На повороте роковом

Далекого пути

Отсек он тень свою ножом:

– О, верная, прости!





Он тенью заплатил за скорбь

Детей и стариков.

Подался вспять и мох соскреб:

«А супротив любовь».





Но усомнился он душой

И руку опустил

На славы камень межевой

И с места своротил.





Открылся чистым небесам

Тугой клубок червей.

И не поверил он глазам

И дерзости своей.





Из-под земли раздался вздох:

– Иди, куда идешь.

Я сам запутал свой клубок,

И ты его не трожь.





Ты всюду есть, а я нигде,

Но мы в одном кольце.

Ты отражен в любой воде,

А я – в твоем лице.





Душа без имени скорбит.

Мне холодно. Накрой. -

Он молвил: – Небом я накрыт,

А ты моей стопой.





Дней девятьсот стопа вела,

Пыль супротив он мел.

Глухая ночь на мир легла.

Он наугад пошел.





Так ходит запад на восток,

И путь необратим.

От мысли он огонь возжег.

Возникла тень пред ним.





– Ты что здесь делаешь? – Люблю. -

И села у огня.

– Скажи, любовь, в каком краю

Застигла ночь меня?





– На полпути к большой горе,

Где плачут и поют.

На полпути к большой горе,

Но там тебя не ждут.





В тумане дрогнувшей стопе

Опоры не найти.

Закружат голову тебе

Окольные пути.





– Иду! – он весело сказал

И напролом пошел.

Открылась даль его глазам -

Он на гору взошел.





Не подвела его стопа,

Летучая, как дым.

Непосвященная толпа

Восстала перед ним.





Толклись различно у ворот

Певцы своей узды,





И шифровальщики пустот,

И общих мест дрозды.





Мелькнул в толпе воздушный Блок,

Что Русь назвал женой

И лучше выдумать не мог

В раздумье над страной.





Незримый сторож ограждал

Странноприимный дом.

Непосвященных отражал

То взглядом, то пинком.





Но отступил пред ним старик.

Шла пропасть по пятам.

– Куда? А мы? – раздался крик.

Но он уже был там.





Увы! Навеки занемог

Торжественный глагол.

И дым забвенья заволок

Высокий царский стол.





Где пил Гомер, где пил Софокл,

Где мрачный Дант алкал,

Где Пушкин отхлебнул глоток,

Но больше расплескал.





Он слил в одну из разных чаш

Осадок золотой.

– Ударил поздно звездный час,

Но все-таки он мой!





Он пил в глубокой тишине

За старых мастеров.

Он пил в глубокой тишине

За верную любовь.





Она откликнулась, как медь,

Печальна и нежна:

– Тому, кому не умереть,

Подруга не нужна.





На высоте твой звездный час,

А мой – на глубине.

И глубина еще не раз

Напомнит обо мне.



* * *



Бывает у русского в жизни

Такая минута, когда

Раздумье его об отчизне

Сияет в душе, как звезда.





Ну как мне тогда не заплакать

На каждый зеленый листок!

Душа, ты рванешься на запад,

А сердце пойдет на восток.





Родные черты узнавая,

Иду от Кремлевской стены

К потемкам ливонского края,

К туманам охотской волны.





Прошу у отчизны не хлеба,

А воли и ясного неба.

Идти мне железным путем

И зреть, что случится потом.



* * *



Выходя на дорогу, душа оглянулась:

Пень, иль волк, или Пушкин мелькнул?

Ты успел промотать свою чистую юность,

А на зрелость рукою махнул.





И в дыму от Москвы по Хвалынское море

Загулял ты, как бледная смерть…

Что ты, что ты узнал о родимом просторе,
Наконец ты окликнул меня.





Я глядел на тебя не мигая.

– Ты продрогла… – и выпить велел.

– Я дрожу оттого, что нагая,

Но такую ты видеть хотел.





– Бог с тобой! – и махнул я рукою

На неполную радость свою. -

Ты просила любви и покоя,

Но тебе я свободу даю.





Ничего не сказала на это -

И мгновенно забыла меня.

И ушла по ту сторону света,

Защищаясь рукой от огня.





С той поры за случайной беседой

Вспоминая свой пройденный путь,

Ни любовной, ни ратной победой

Я уже не пытаюсь блеснуть.



Дуб



То ли ворон накликал беду,

То ли ветром ее насквозило,

На могильном холме – во дубу

Поселилась нечистая сила.





Неразъемные кольца ствола

Разорвали пустые разводы.

И нечистый огонь из дупла

Он занял скользящее место

В пространстве, лишенном тепла.

Но тайна прощального жеста,

Мерцая, обратно звала.





Развеять дорожную скуку

Помог ему князь темноты,

Что дергал какую-то куклу,

И кукла махала – и ты…





Годами окно протирала,

Рука уставала мелькать,

Как будто туман разгоняла,

Который нельзя разогнать.



* * *



Ты не стой, гора, на моем пути.

Добру молодцу далеко идти.





Не мешай ногам про себя шагать,

Не мешай рукам про себя махать.





Говорит гора: – Смертный путь един.

До тебя прошел растаковский сын.





Сковырнул меня изо всей ноги,

Отмахнул меня изо всей руки.





– Не мешай, сказал, про себя шагать,

Не мешай, сказал, про себя махать.





Не ищу я путь об одном конце,

А ищу я шар об одном кольце.





Я в него упрусь изо всей ноги.

За кольцо схвачусь изо всей руки.





Мать-Вселенную поверну вверх дном,

А потом засну богатырским сном.



Двойник



Только солнце с востока взойдет,

Тут же с запада всходит другое,

Мы выходим из разных ворот,

Каждый тень за собою ведет,

И моя, и твоя – за спиною.





Мы сошлись, как обрыв со стеной,

Как лицо со своим отраженьем,

Как два лезвия бритвы одной,

Как рожденье со смертью самой,

Как великая слава с забвеньем.





Тучи с небом на запад летят -

На восток покачнулись деревья.

Наши тени за нами стоят,

Не сливаясь,

и бездны таят,

А меж нами не движется время.



* * *



Мне снились ноздри! Тысячи ноздрей

Стояли низко над душой моей.





Они затмили солнце и луну.

Что занесло их в нашу сторону?





Иль от лица бежали своего?..

– Мы чуем кровь! Мы чуем кровь его! -





Раздался вопль чужого бытия…

И пролилась на волю кровь моя.



* * *



Ты зачем полюбила поэта

За его золотые слова?

От высокого лунного света

Закружилась твоя голова.





Ты лишилась земли и опоры.

Что за легкая тяга в стопе?

И какие открыло просторы

Твое тело и в нем и в себе?





Он хотел свою думу развеять,

Дорогое стряхнуть забытье.

Он сумел небесами измерить

Свой полет и паденье твое.





Он уже никогда не вернется,

След его заглушила трава.

Ты заплачешь, а он отзовется
купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Кузнецов Юрий Поликарпович родился на Кубани в станице Ленинградской Краснодарского края 11 февраля 1941 года в семье кадрового военного и учительницы. Отец поэта, начальник разведки корпуса подполковник Поликарп Ефимович Кузнецов, погиб на Сапун-горе в 1944 году в битве за освобождение Севастополя. Эта смерть оказала в дальнейшем большое влияние на творчество Юрия Кузнецова. Через село, где поэт жил в раннем детстве, прогремела война.

Отрочество поэта прошло в Тихорецке, а юность - в Краснодаре. После окончания школы Кузнецов проучился один год в Кубанском государственном университете, откуда ушёл в армию. Служил связистом на Кубе в разгар Карибского кризиса 1962 года, когда мир был на грани ядерной войны. Часто вспоминал об этой поре. После армии некоторое время работал в милиции. В 1970 году с отличием закончил Литературный институт им. А. М. Горького семинар . После института работал в московском издательстве «Современник» в редакции национальной поэзии. С 1994 года - редактор издательства «Советский писатель», 1996 года редактор отдела поэзии в журнале «Наш современник».

Член Союза писателей СССР с 1974 года.

Член КПСС с 1975 года.

Первое стихотворение написал в 9 лет. Первая публикация увидела свет в районной газете в 1957 году. Впервые Кузнецов заявил о себе, как о поэте, будучи студентом Литературного института им. А. М. Горького, стихотворением «Атомная сказка», которое явилось веским аргументом в так называемом споре «физиков и лириков».

Имя Юрия Кузнецова постоянно присутствовало в критике 1970-1980-х годов, вызывая много споров и интерес читателей (например, спор о нравственности или безнравственности строки «Я пил из черепа отца»). Это короткое стихотворение о черепе стало самым ярким выражение той скорби и боли поэта о жестокости войны, которая лишила целое поколение возможности сесть за стол с отцами; сыновьям осталось только то, что лежит в могилах: вместо «сказки лица» - одни черепа.

Значительное место в творчестве Юрия Кузнецова занимает военная лирика, стихотворения о Великой Отечественной войне. По признанию поэта, воспоминания о войне стали важнейшими мотивами его поэзии. По мнению некоторых критиков, стихотворение из военной лирики занимает особое место в творчестве поэта, производя на читателя яркое эмоциональное впечатление. Творчество Юрия Кузнецова служит вдохновением при написании музыкальных произведений. Так, композитор Виктор Захарченко положил на музыку около 30 стихотворений поэта, среди которых «Возвращение», «Когда я не плачу, когда не рыдаю» и др. Их исполняет Государственный академический Кубанский казачий хор. Композитор Г. Дмитриев положил на музыку более 10 стихотворений поэта, среди которых «Возвращение», «Колесо» и др. Хоровое произведение «Китеж всплывающий» (2004), написанное на основе 6 стихотворений, исполняет Большой смешанный хор Академии хорового искусства. Государственная телерадиокомпания «Иркутск» посвятила творчеству Юрия Кузнецова телепередачу (авторы: Г. Гайда, В. Козлов, В. Бронштейн).

До конца жизни вел поэтические семинары в Литературном институте и на Высших литературных курсах.

Издал около двадцати сборников стихотворений. Стихи переведены на азербайджанский язык. Автор многочисленных стихотворных переводов как поэтов из национальных республик, так и зарубежных (Дж. Байрон, Дж. Китс, А. Рембо, А. Мицкевич, В. Незвал и др.), перевёл также «Орлеанскую деву» Шиллера.

В 1998 году по благословению Святейшего Патриарха Московского и всея Руси Алексия II перевёл на современный русский язык и изложил в стихотворной форме «Слово о законе и благодати» митрополита Илариона, за что ему была вручена литературная премия.

Ключевыми словами поэтического мира Юрия Кузнецова являются символ и миф, разрыв и связь. В своём творчестве Юрий Кузнецов часто обращается к вечным проблемам добра и зла, божественного и человеческого, в его стихах переплетаются философия, мифология и гражданская лирика. Примером тому служат широкие по замыслу поэмы на библейскую тематику («Путь Христа», «Сошествие в Ад»), которые он писал в последние годы. Названия книг Юрия Кузнецова, по его признанию, являются своего рода поэтическими манифестами.

Умер Кузнецов в Москве 17 ноября 2003 года от сердечного приступа. Похоронен на Троекуровском кладбище столицы. Свое последнее стихотворение «Молитва» он написал за девять дней до смерти. Это - завещание поэта, которого называли «сумеречным ангелом русской поэзии», «самым трагическим поэтом России». К нему относились по-разному. Апологеты обожествляли его, для противников он был «вурдалаком». В критике можно встретить утверждение, что «Юрий Кузнецов стал одним из самых ярких явлений в русской поэзии второй половины XX века».

Атомная сказка

Эту сказку счастливую слышал

Я уже на теперешний лад,

Как Иванушка во поле вышел

И стрелу запустил наугад.

Он пошёл в направленье полёта

По сребристому следу судьбы.

И попал он к лягушке в болото,

За три моря от отчей избы.

Пригодится на правое дело! -

Положил он лягушку в платок.

Вскрыл ей белое царское тело

И пустил электрический ток.

В долгих муках она умирала,

В каждой жилке стучали века.

И улыбка познанья играла

На счастливом лице дурака.

Бой в сетях

Воздух полон богов на рассвете,

На закате сетями чреват,

Так мои кровеносные сети

И морщины мои говорят.

Я покрылся живыми сетями,

Сети боли, земли и огня

Не содрать никакими ногтями -

Эти сети растут из меня.

Может быть, сам с собой я схватился,

И чем больше рвалось, тем сильней

Я запутался и превратился

В окровавленный узел страстей?

Делать нечего! Я погибаю,

Самый первый в последнем ряду.

Перепутанный мрак покидаю,

Окровавленным светом иду.

По святой и железной отчизне,

По живой и по мёртвой воде.

Я нигде не умру после смерти.

И кричу, разрывая себя:

Где ловец, что расставил мне сети?

Я свобода! Иду на тебя!

Былина о строке

С голубых небес в пору грозную

Книга выпала голубиная.

Кто писал её – то неведомо,

Кто читал её – то загадано.

Я раскрыл её доброй волею,

Не без помощи ветра буйного.

На одной строке задержал судьбу,

Любоваться стал каждой буковкой.

Что ни буковка – турье дерево,

А на дереве по соловушке,

А за деревом по разбойнику,

За разбойником по молодушке,

На конце концов – перекладина,

Слёзы матушки и печаль земли.

Что ни слово взять – тёмный лес шумит,

Пересвист свистит яви с вымыслом,

Переклик стоит правды с кривдою,

Вечный бой идёт бога с дьяволом.

А за лесом спят добры молодцы,

Тишина-покой, дремлет истина,

И звезда горит ясным пламенем

После вечности мира сущего.

Неширок зазор между буковок –

Может бык пройти и дорогу дать.

А просвет меж слов – это белый свет,

Вечный снег метёт со вчерашнего.

Так слова стоят, что забудешься,

Так долга строка и упружиста,

Глянешь вдоль неё – взгляд теряется.

По строке катать можно яблоко,

А в самой строке только смерть искать.

На конце она обрывается,

Золотой обрыв глубже пропасти –

Головою вниз манит броситься.

Я читал строку мимо памяти,

Мимо разума молодецкого.

А когда читал, горько слёзы лил,

Горько слёзы лил, приговаривал:

Про тебя она и про всячину.

В воздухе стоймя летел мужик...

В воздухе стоймя летел мужик,

Вниз глядел и очень удивлялся

И тому, что этот мир велик,

И тому, что сам не разбивался.

Так-то так. Но он не знал того,

Пролетая над частями света,

Что таким представила его

Дикая фантазия поэта.

Между тем поэт о нём забыл:

Голова на выдумки богата,

А мужик летит среди светил,

И, пожалуй, нет ему возврата.

В день рождения

Горит свеча в созвездье Водолея.

А на земле идут мои века,

Напоминая, что душа Кощея

От самого Кощея далека.

Я одинок, я жду освобожденья,

Как хвост кометы, жизнь свою влача.

Мне всё темней в день моего рожденья,

Всё громче Богу молится свеча.

Вечный снег

У костра под ворчание пса

Пастуха одолела дремота:

И прерывистый стук пулемёта.

«Это сучья трещат!» Поутру

Огляделся: овец не хватает.

Непричастная злу и добру,

Вечным снегом вершина блистает.

Но очнулся старик наконец

От сиянья, идущего с неба,

По следам запропавших овец

Он добрался до вечного снега.

Он увидел овец - и солдат,

Полегли и свои и чужие

Много лет или больше назад

И лежат меж овец, как живые.

Может быть, это сон поутру?..

Но овца в изголовье стояла,

Непричастная злу и добру,

И замёрзшие слезы сбирала.

Видно, плакал далёкий юнец,

Не сдержался от страха и боли,

Превратился солдат в солонец...

Вон, благая, из этой юдоли!

Обошёл он овец и солдат,

А солдаты лежат, как живые,

Много лет или больше назад

Ждут и смотрят - свои и чужие.

От густого дыханья овец

Пробудились замёрзшие звуки,

Отодвинулся страшный конец,

И оттаяли крестные муки.

И раздался неистовый свист

Там, где в вечность упала граната.

Старый по снегу кинулся вниз

И ожёг своим телом солдата.

И протаял, как искра во мгле,

«Знайте правду: нас нет на земле,

Не одна только смерть виновата.

Наши годы до нас не дошли,

Наши дни стороной пролетели.

Но беда эта старше земли

И не ведает смысла и цели...»

После долго старик вспоминал,

Ничего, кроме правды, не вспомнил,

Ничего, кроме правды, не знал,

Ничего, кроме правды, не понял.

Кто там был? Он мудрец иль святой?

Пал, как все, безымянным героем.

Все легли под небесной плитой.

Все молчат перед вечным покоем.

Вина

Мы пришли в этот храм не венчаться,

Мы пришли этот храм не взрывать,

Мы пришли в этот храм попрощаться,

Мы пришли в этот храм зарыдать.

Потускнели скорбящие лики

И уже ни о ком не скорбят.

Отсырели разящие пики

И уже никого не разят.

Полон воздух забытой отравы,

Не известной ни миру, ни нам.

Через купол ползучие травы,

Словно слёзы, бегут по стенам.

Наплывают бугристым потоком,

Обвиваются выше колен.

Мы забыли о самом высоком

После стольких утрат и измен.

Мы забыли, что полон угрозы

Этот мир, как заброшенный храм.

И текут наши детские слёзы,

И взбегает трава по ногам.

Да! Текут наши чистые слёзы.

Глухо вторит заброшенный храм.

И взбегают ползучие лозы,

Словно пламя, по нашим ногам.

Воры-разбойники

На дальнем бреге вор скучал,

И в глубь морскую

Он свою руку запускал,

Но шарил всуе.

Прохожий мимо проходил,

Разбойник, право!

На ближних трепет наводил,

А звать Варавва.

Из глаза ближнего сучок

Он крал, играя.

Чего ты шаришь, дурачок?

Ключи от рая.

Напрасно ты скучаешь здесь

С дурной рукою.

Но у меня отмычки есть,

Пойдём со мною...

Разбойник вора убедил.

Но путь далёкий

Через Голгофу проходил

И крест высокий.

Выходя на дорогу, душа оглянулась:

Пень иль волк, или Пушкин мелькнул?

Ты успел промотать свою чистую юность,

А на зрелость рукою махнул.

И в дыму от Москвы по Хвалынское море

Загулял ты, как бледная смерть...

Что ты, что ты узнал о родимом просторе,

Чтобы так равнодушно смотреть?

Гимнастёрка

Солдат оставил тишине

Жену и малого ребёнка,

И отличился на войне...

Как известила похоронка.

Зачем напрасные слова

И утешение пустое?

Она вдова, она вдова...

Отдайте женщине земное!

И командиры на войне

Такие письма получали:

«Хоть что-нибудь верните мне...» -

И гимнастёрку ей прислали.

Она вдыхала дым живой,

К угрюмым складкам прижималась,

Она опять была женой.

Как часто это повторялось!

Годами снился этот дым,

Она дышала этим дымом -

И ядовитым и родным,

Уже почти неуловимым.

Хозяйка юная вошла.

Пока старуха вспоминала,

Углы от пыли обмела

Когда склонился этот свет к закату,

Зашевелились кости мертвеца:

Меня убила родина за правду,

Я не узнал ни одного лица...

Затрепетала полоса теней:

Не поминай убийц. Они известны.

Открой нам имя родины твоей...

Но если имя родины откроет,

Её убьют чужие и свои.

И он молчит, и только бездна воет

В живом молчанье смерти и любви.

Деревянные боги

Идут деревянные боги,

Скрипя, как великий покой.

За ними бредёт по дороге

Солдат с деревянной ногой.

Не видит ни их, ни России

Солдат об одном сапоге.

И слушает скрипы глухие

В своей деревянной ноге.

Солдат потерял свою ногу

В бою среди белого дня.

И вырубил новую ногу

Из старого тёмного пня.

Он слушает скрипы пространства,

Он слушает скрипы веков.

Голодный огонь христианства

Пожрал деревянных богов.

Мы раньше молились не Богу,

А пню среди тёмного дня.

Он вырубил новую ногу

Из этого старого пня.

Бредёт и скрипит по дороге

Солдат об одном сапоге.

Скрипят деревянные боги

В его деревянной ноге.

Скрипят деревянные вздохи,

Труху по дороге метут.

Народ разбегается в страхе.

А боги идут и идут.

По старой разбитой дороге

В неведомый тёмный конец

Идут деревянные боги.

Когда же пройдут наконец?..

Прошли деревянные боги,

Прошли на великий покой.

Остался один на дороге

Солдат с деревянной ногой.

Дни очарования

На гребне славы, а быть может, смерти

Я получил цветок в простом конверте -

Один цветок, и больше ничего,

И даже неизвестно - от кого.

Хотел узнать - напрасная попытка.

Жена сказала: - Это маргаритка. -

Цветок засох, я выбросил его.

Он для меня не значил ничего.

О времени, о смерти, о Вселенной?

Не знаю, после вспомню. А теперь

На странный стук я открываю дверь.

Я дверь открыл на волю провиденья

И замер от немого удивленья.

И надо же! Передо мной она!

Поклонница зазнобная. Одна

Из тех, кто просит в дни очарованья

Сперва вниманья, а потом свиданья.

Поклонницы, что вьются возле нас,

Всегда урвут свой заповедный час.

Они летят на имя человека,

Как мошки на огонь, - и так от века.

Вадим Петрович - это я.

Она со мной на «ты». Ну и змея.

Быть может, Томас Вульф писал ужасно,

Но этот тип изобразил прекрасно.

Позволь войти! -

Я вижу: это страсть,

Тут можно под влияние подпасть.

Да как вас звать? - спросил её сердито.

Ах, да! - она смутилась. - Маргарита! -

И засмеялась: - Есть такой цветок... -

Конечно, есть... Как позабыть я мог!

На всякий случай я сказал: - Входите.

Но у меня жена. Не подводите.

Не подведу! - вошла в мой кабинет,

И мы расположились тет-а-тет.

Зацвёл цветок: слова и звуки, звуки.

Не разговор, а слуховые глюки.

Всё об искусстве - и глаза, и грудь.

Всё обо мне, о Пушкине чуть-чуть.

Глаза блестят, и нечто в них мелькает,

Но что она в искусстве понимает?

На истину копнул разок, другой

И понял, что она ни в зуб ногой.

Зато какими сыпала словами,

Зато какими двигала бровями!

Но несмотря на брови и восторг,

Я заскучал: глазами морг да морг.

Давно мне эта музыка знакома,

С двух слов меня одолевает дрёма.

Хотя была поклонница мила,

Я не заметил, как она ушла.

О чём я думал в этой жизни бренной?

О времени, о правде, о Вселенной?

Не помню... Мысли любят тишину.

Забрал я в ум прогнать свою жену,

И эту мысль ласкаю, как голубку.

И вдруг звонок. Я замечаю трубку,

Я поднимаю трубку, как всегда,

И по привычке отвечаю: - Да!

Да! - говорю. На том конце молчанье,

Но слышу потаённое дыханье.

Я трубку положил. Чёрт знает что!

Жена спросила: - Кто звонил? - Никто! -

Ответил я. - Какое-то дыханье,

Но не моих ушей очарованье.

Бог дремлет, время катится само.

Через три дня я получил письмо

От Маргариты... Ладно, ради бога.

В письме она взошла на «Вы» - для слога.

«Я думала о Вас все эти дни.

Вы на большом виду, а я в тени.

Я Вас хотела видеть, но похоже,

Вам Ваше одиночество дороже.

Я Вам цветок послала - что с того!

Вы даже не узнали - от кого.

Я к Вам пришла, но Вы тогда скучали

И, кажется, меня не замечали...

«Люби его, и он тебя заметит,

Зови его, и он тебе ответит».

Гадала я, что скажет мне поэт:

Родное «да» или чужое «нет»?

Гадала я и наконец решилась,

Знак подала - моя судьба решилась.

Я позвонила, помните... тогда...

Вы всё сказали, Вы сказали: «Да!»

На этом месте я остановился

И так захохотал, что прослезился.

Такого не придумать Сатане!

«Я счастлива, что в одном веке с Вами

Одним и тем же воздухом дышу,

Он так меня ласкает... Я прошу

Заветной встречи!..» Женщина скучает,

И день, и час, и место назначает.

В конце приписка. Крупное P.S.

«Вся Ваша! - здесь, и здесь, и здесь!..»

Понятно, что сказать она хотела,

Она в виду имела части тела.

Бьюсь об заклад на уровне большом:

Она письмо писала нагишом!..

День, час и место - это превосходно.

Который день? Он сходится - сегодня!

И время есть... Тут некуда спешить,

Тут надо выпить прежде, чем решить.

Я сел и дёрнул душу из стакана.

Ты пьёшь один? - жена сказала. - Странно! -

Конечно, странно, милая душа.

Зато я пью, как надо, не спеша.

Налил и ей. Второй пошёл в охоту,

Потом подряд: я пью всегда без счёту.

И порешил по здравому уму:

Идти мне на свиданье ни к чему.

Пошёл и завалился на диване.

И всё проспал. Проснулся, как в тумане,

И вроде кто-то теребит меня.

Открыл глазок, другой - и глянул в оба:

Передо мной та самая зазноба!

Я даже рот разинул, как дурак,

И весь проснулся... Дело было так.

Поняв, что не пришёл я на свиданье,

Поклонница вошла в очарованье,

Её в голову взбрело - со мной беда!

Шурум-бурум, и с места - и сюда!

Она вперёд, как саранча, летела

И в двери бум. Жена остолбенела.

Где он? Что с ним? Он заболел? А ну! -

И оттолкнула бедную жену.

И наконец нашла, кого искала,

У изголовья на колени пала

И радостно трепещет, что живой.

И вот уже готова лечь со мной.

И руку жмёт, и я не замечаю,

Как на её пожатье отвечаю.

Моя жена была поражена:

Вадим, скажи, что я твоя жена! -

Я ни гугу. Зазноба обернулась

И за словцом в карман не потянулась:

Так вы жена? Как это глупо. Фи!

Что может понимать жена в любви! -

Я всё лежу. Вот это положенье!

И ничего нейдёт в соображенье.

На них гляжу: и та, и та дрожит.

Моя жена приличьем дорожит,

Но жжёт её последними глазами...

Да ну вас к чёрту! Разбирайтесь сами!

Да это просто сумасшедший дом,

И я не я, и стены ходуном.

Как в зеркале, я стал ненастоящим,

Закрыл глаза и притворился спящим.

Жена с ума сошла и сгоряча

По телефону вызвала врача.

Ну, думаю, не миновать скандала!

Жена в притворный обморок упала.

Поклонница таланта моего

Бежала прочь. Но это ничего.

Цвети, цветок, последним пустоцветом,

Иной талант боготворя при этом.

Светись, звезда! Молись, моя свеча!..

Но вот явились сразу два врача,

Жену и визги увезли в больницу

И растрясли скандал на всю столицу.

А я наутро принимал парад

Пустых бутылок, выстроенных в ряд.

О чём я думал в этой жизни бренной?

Да ни о чём - как Царь всея Вселенной.

Покой везде. А прошлое есть сон...

Когда звонит в квартире телефон,

То по привычке, как во время оно,

Я поднимаю трубку телефона

И, чтоб не ошибиться никогда,

Я говорю: «Однако», а не «Да».

Но иногда, как в дни очарованья,

На том конце я слышу гул молчанья.

За дорожной случайной беседой

Иногда мы любили блеснуть

То любовной, то ратной победой,

От которой сжимается грудь.

Поддержал я высокую марку,

Старой встречи тебе не простил.

И по шумному кругу, как чарку,

Твое гордое имя пустил.

Ты возникла, подобно виденью,

Победителю верность храня.

Десять лет я стояла за дверью,

Наконец ты окликнул меня.

Я глядел на тебя не мигая.

Ты продрогла... - и выпить велел.

Я дрожу оттого, что нагая,

Но такую ты видеть хотел.

Бог с тобой! - и махнул я рукою

На неполную радость свою. -

Ты просила любви и покоя,

Но тебе я свободу даю.

Ничего не сказала на это

И мгновенно забыла меня.

И ушла по ту сторону света,

Защищаясь рукой от огня.

С той поры за случайной беседой,

Вспоминая свой пройденный путь,

Ни любовной, ни ратной победой

Я уже не пытаюсь блеснуть.

Забор

Покосился забор и упал,

Что границы прозрачными стали.

Это верно я вижу простор,

Где гуляет волна за волною,

Потому что упал мой забор

Прямо в море - и вместе со мною.

Оглянуться назад не успел

Ой вы, кони мои вороные!

Позабыл я про радость труда,

Но свободно дышу на просторе

И уносит меня в никуда

На родном деревянном заборе.

Завещание

Мне помнится, в послевоенный год

Я нищего увидел у ворот -

В пустую шапку падал только снег,

А он его вытряхивал обратно

И говорил при этом непонятно.

Вот так и я, как этот человек:

Что мне давалось, тем и был богат.

Не завещаю - отдаю назад.

Объятья возвращаю океанам,

Любовь - морской волне или туманам,

Надежды - горизонту и слепцам,

Свою свободу - четырём стенам,

А ложь свою я возвращаю миру.

Кровь возвращаю женщинам и нивам,

Рассеянную грусть - плакучим ивам,

Терпение - неравному в борьбе,

Свою жену я отдаю судьбе,

А свои планы возвращаю миру.

В тени от облака мне выройте могилу.

Лень отдаю искусству и равнине,

Пыль от подошв - живущим на чужбине,

Дырявые карманы - звёздной тьме,

А совесть - полотенцу и тюрьме.

Да возымеет сказанное силу

В тени от облака...

Завижу ли облако в небе высоком...

Завижу ли облако в небе высоком,

Примечу ли дерево в поле широком -

Одно уплывает, одно засыхает...

А ветер гудит и тоску нагоняет.

Что вечного нету - что чистого нету.

Пошёл я шататься по белому свету.

Но русскому сердцу везде одиноко...

И поле широко, и небо высоко.

Заклинание

Мир с тобой и отчизна твоя!

Покидая родные края,

Ты возьми и моё заклинанье.

В нём затупятся молнии лжи,

В нём завязнут чужие ножи,

Что готовят тебя на закланье.

Все проклятья в него упадут,

Все подводные камни всплывут,

Все летящие пули застрянут.

Волчьи ямы, что роют тебе,

И провалы на горной тропе

Зарубцуют слова и затянут.

Все рогатки оно разогнёт,

Глаз дурной на себя отведёт,

Упасёт от ловушки и яда,

От великих и малых когтей,

От земных и небесных сетей:

Всё возьмёт на себя, если надо.

А когда ты вернёшься домой

И пойдёшь по дороге прямой,

С двух концов подожги заклинанье –

И сгорит твоя верная смерть,

А на пепел не стоит смотреть,

Чёрный пепел развеет дыханье.

Заклятие в горах

И рухнет вниз с уступа на уступ,

Тогда пускай в зерно вернётся колос

И в жёлудь снова превратится дуб.

Иному человечеству приснится,

Как вдаль бредёт мой распростёртый труп -

А на одной руке растёт пшеница,

А на другой - шумит могучий дуб.

Звякнет лодка оборванной цепью,

Вспыхнет яблоко в тихом саду,

Вздрогнет сон мой, как старая цапля

В нелюдимо застывшем пруду.

Сколько можно молчать! Может, хватит?

Я хотел бы туда повернуть,

Где стоит твоё белое платье,

Как вода по высокую грудь.

Я хвачусь среди замершей ночи

Старой дружбы, сознанья и сил

И любви, раздувающей ноздри,

У которой бессмертья просил.

С ненавидящей тяжкой любовью

Я гляжу, обернувшись назад.

Защищаешься слабой ладонью:

Не целуй. Мои губы болят.

Что ж, прощай! Мы в толпе затерялись.

Снилось мне, только сны не сбылись.

Телефоны мои надорвались.

Почтальоны вчистую спились.

Я вчера пил весь день за здоровье,

За румяные щёки любви.

На кого опустились в дороге

Перелётные руки твои?

Что за жизнь - не пойму и не знаю.

И гадаю, что будет потом.

Где ты, Господи… Я погибаю

Над её пожелтевшим письмом.

Золотая гора

Не мята пахла под горой

И не роса легла,

Приснился родине герой.

Душа его спала.

Когда душа в семнадцать лет

Проснулась на заре,

То принесла ему извет

О золотой горе:

На той горе небесный дом

И мастера живут.

Они пируют за столом,

Они тебя зовут.

Давно он этого желал -

И кинулся, как зверь.

Иду! - он весело сказал.

Куда? - спросила дверь. -

Не оставляй очаг и стол.

Не уходи отсель,

Куда незримо ты вошел,

Не открывая дверь.

За мною скорбь, любовь и смерть,

И мира не обнять.

Не воздыми руки на дверь,

Не оттолкни, как мать.

Иду! - сказал он вопреки

И к выходу шагнул.

Не поднял он своей руки,

Ногою оттолкнул.

Косым лучом насквозь прошел

Простор и пустоту.

В тени от облака нашел

Тяжелую плиту.

Холодный мох с плиты соскреб,

С морщин седых стихов:

«Направо смерть, налево скорбь,

А супротив любовь».

Хочу! - он слово обронил. -

Посильное поднять,

Тремя путями этот мир

Рассечь или обнять.

Стопа направо повела,

И шёл он триста дней.

Река забвения легла,

Он вдоль пошёл по ней.

Река без тени и следа,

Без брода и мостов -

Не отражала никогда

Небес и облаков.

И червяка он повстречал

И наступил ногой.

Куда ползёшь? - Тот отвечал:

Я червь могильный твой.

На счастье взял он червяка

И пронизал крючком.

Закинул, Мертвая река

Ударила ключом.

И леса взвизгнула в ответ

От тяги непростой.

Но он извлёк на этот свет,

Увы, крючок пустой.

Не Сатана сорвал ли злость?

В руке крючок стальной

Зашевелился и пополз

И скрылся под землей.

Он у реки хотел спросить,

Кого он встретит впредь.

Но та успела позабыть

И жизнь его, и смерть.

Он вспять пошёл и мох соскреб

С морщин седых стихов

И прочитал: «Налево скорбь,

А супротив любовь».

Стопа налево повела,

И шел шестьсот он дней.

Долина скорби пролегла,

Он вширь пошел по ней.

Сухой старик пред ним возник,

Согбенный, как вопрос.

Чего хватился ты, старик,

Поведай, что стряслось?

Когда-то был мой дух высок

И страстью одержим.

Мне хлеба кинули кусок -

Нагнулся я за ним.

Моё лицо не знает звезд,

Конца и цели - путь.

Мой человеческий вопрос

Тебе не разогнуть.

А на пути уже блистал

Великий океан,

Где сахар с берега бросал

Кусками мальчуган.

И вопросил он, подойдя,

От брызг и соли пьян:

Ты что здесь делаешь, дитя?

Меняю океан.

Безмерный подвиг или труд

Прости ему, Отец,

Пока души не изведут

Сомненья и свинец.

Дай мысли - дрожь, павлину - хвост,

А совершенству - путь...

Он повстречал повозку слёз -

И не успел свернуть.

И намоталась тень его

На спицы колеса.

И тень рвануло от него,

А небо - от лица.

Поволокло за колесом

По стороне чужой.

И изменился он лицом,

И восскорбел душой.

На повороте роковом

Далёкого пути

Отсек он тень свою ножом:

О, верная, прости!

Он тенью заплатил за скорбь

Детей и стариков.

Подался вспять и мох соскреб:

«А супротив любовь».

Но усомнился он душой

И руку опустил

На славы камень межевой

И с места своротил.

Открылся чистым небесам

Тугой клубок червей.

И не поверил он глазам

И дерзости своей.

Из-под земли раздался вздох:

Иди, куда идёшь.

Я сам запутал свой клубок,

И ты его не трожь.

Ты всюду есть, а я нигде,

Но мы в одном кольце.

Ты отражен в любой воде,

А я - в твоем лице.

Душа без имени скорбит.

Мне холодно. Накрой. -

Он молвил: - Небом я накрыт,

А ты моей стопой.

Дней девятьсот стопа вела,

Пыль супротив он мел.

Глухая ночь на мир легла.

Он наугад пошёл.

Так ходит запад на восток,

И путь необратим.

От мысли он огонь возжег.

Возникла тень пред ним.

Ты что здесь делаешь? - Люблю. -

И села у огня.

Скажи, любовь, в каком краю

Застигла ночь меня?

На полпути к большой горе,

Где плачут и поют.

На полпути к большой горе,

Но там тебя не ждут.

В тумане дрогнувшей стопе

Опоры не найти.

Закружат голову тебе

Окольные пути.

Иду! - он весело сказал

И напролом пошёл.

Открылась даль его глазам -

Он на гору взошел.

Не подвела его стопа,

Летучая, как дым.

Непосвященная толпа

Восстала перед ним.

Толклись различно у ворот

Певцы своей узды,

И шифровальщики пустот,

И общих мест дрозды.

Мелькнул в толпе воздушный Блок,

Что Русь назвал женой

И лучше выдумать не мог

В раздумье над страной.

Незримый сторож ограждал

Странноприимный дом.

Непосвященных отражал

То взглядом, то пинком.

Но отступил пред ним старик.

Шла пропасть по пятам.

Куда? А мы? - раздался крик.

Но он уже был там.

Увы! Навеки занемог

Торжественный глагол.

И дым забвенья заволок

Высокий царский стол.

Где пил Гомер, где пил Софокл,

Где мрачный Дант алкал,

Где Пушкин отхлебнул глоток,

Но больше расплескал.

Он слил в одну из разных чаш

Осадок золотой.

Ударил поздно звёздный час,

Но всё-таки он мой!

Он пил в глубокой тишине

За старых мастеров.

Он пил в глубокой тишине

За верную любовь.

Она откликнулась, как медь,

Печальна и нежна:

Тому, кому не умереть,

Подруга не нужна.

На высоте твой звёздный час,

А мой - на глубине.

И глубина ещё не раз

Напомнит обо мне.

Из земли в час вечерний, тревожный...

Из земли в час вечерний, тревожный

Вырос рыбий горбатый плавник.

Только нету здесь моря! Как можно!

Вот опять в двух шагах он возник.

Вот исчез. Снова вышел со свистом.

Ищет моря, - сказал мне старик.

Вот засохли на дереве листья -

Это корни подрезал плавник.

Из сталинградской хроники. Комсомольское собрание

Гвозди-вести – не слухи войны

Командирам на фронте важны,

Уж потом они кости кидают.

Вот солдата призвал генерал:

Ганс, ты щи у Ивана хлебал.

Что у русских?..

Они заседают.

Быть не может!..

ОДИННАДЦАТЬ РАЗ

Гром атаки развалины тряс.

Гасит Волга чужие снаряды.

Поднимаю спустя много лет

Протокол заседанья на свет:

«Осень. Рота. Завод «Баррикады».

«- Первый долг комсомольца в бою?»

«- Грудью встать за святыню свою».

«- Есть причины, когда он уходит?»

«- Есть одна, но неполная: смерть...»

Молодой современник, заметь:

Высота этих строк превосходит

Письмена продувных мудрецов,

Не связавших начал и концов

В управлении миром и богом...

Ганс, - гранату! В двенадцатый раз

Гром атаки руины потряс,

Но в тринадцатый вышел нам боком.

Рус, сдавайся! Накинулся зверь...

Комсомол не считает потерь,

Ясный сокол ворон не считает!

По неполной причине ушёл

Даже тот, кто писал протокол…

Тишина на тела оседает.

Но в земле шевельнулись отцы,

Из могил поднялись мертвецы

По неполной причине ухода.

Дед за внуком, за сыном отец,

Ну а там обнажился конец,

Уходящий к началу народа.

Вырвигвоздь, оторвиголова,

Слева Астрахань, справа Москва,

Имена сквозь тела проступают...

Что за пропасть! Да сколько их тут!

Неизвестно откуда растут.

Ганс, назад! Пусть они заседают!..

Из сталинградской хроники. Посвящение

Сотни бед или больше назад

Я вошёл в твой огонь, Сталинград,

И увидел священную битву.

Боже! Узы кровавы твои.

Храм сей битвы стоит на крови

И творит отступную молитву.

Я молюсь за своих и чужих,

Убиенных, и добрых, и злых.

Но когда человек убивает,

Он становится зверя страшней

В человеческом доме страстей;

И мне жаль, что такое бывает.

Кто я? Что я? Зегзица огня.

Только знаю, что, кроме меня,

Эту битву никто не закончит.

Знаю: долго во имя любви

Мне идти по колено в крови

Там, где тьма мировая клокочет.

Волга, Волга - текучая твердь!

Начинается битва, где смерть -

Явь и правда особенной жизни.

Отче! Я в Твоей воле… Итак,

Посвящаю поэму Отчизне.

Из сталинградской хроники. Связист Путилов

Нерв войны - это связь. Неказиста,

Безымянна работа связиста,

Но на фронте и ей нет цены.

Если б знали убогие внуки

Про большие народные муки,

Про железные нервы войны!

Принимаю по русскому нраву

Я сержанта Путилова славу.

Встань, сержант, в золотую строку!

На войне воют чёрные дыры.

Перебиты все струны у лиры...

Ужас дыбом в стрелковом полку.

Трубку в штабе едва не пинали.

Связи нет. Два связиста пропали.

Полегли. Отправляйся, сержант!

Полз сержант среди огненной смази

Там, где рвутся всемирные связи

И державные нервы шалят.

Мина в воздухе рядом завыла,

Тело дёрнулось, тяжко заныло,

И руда из плеча потекла.

Рядом с проводом нить кровяная

Потянулась за ним, как живая,

Да и вправду живая была.

Доползло то, что в нём было живо,

До смертельного места обрыва,

Где концы разошлись, как века.

Мина в воздухе снова завыла,

Словно та же была... И заныла

Перебитая насмерть рука.

Вспомнил мать он, а может, и Бога,

Только силы осталось не много.

Сжал зубами концы и затих,

Ток пошёл через мёртвое тело,

Связь полка ожила и запела

Песню мёртвых, а значит - живых…

Кто натянет тот провод на лиру,

Чтоб воспеть славу этому миру?..

Был бы я благодарен судьбе,

Если б вольною волей поэта

Я сумел два разорванных света:

Тот и этот - замкнуть на себе.

Кого ты ждёшь?.. За окнами темно,
Любить случайно женщине дано.
Ты первому, кто в дом войдёт к тебе,
Принадлежать решила, как судьбе.

Который день душа ждала ответа.
Но дверь открылась от порыва ветра.

Ты женщина - а это ветер вольности...
Рассеянный в печали и любви,
Одной рукой он гладил твои волосы,
Другой - топил на море корабли.

Кость

Ты царь: живи один.

Жил я один. Ты сказала: - Я тоже одна,

Буду до гроба тебе, как собака, верна...

Так в твою пасть был я брошен судьбой на пути.

Грызла меня, словно царскую кость во плоти.

Страстно стонала, хотя и другие порой

Кость вырывали из пасти твоей роковой.

С воплем бросалась на них ты страшней сатаны.

Полно, родная! Они, как и ты, голодны.

Высосан мозг, и в порожней кости иной раз

Дух или ветер поёт про последний мой час.

Брошенный буду мерцать среди горних светил...

В Бога поверь, чтоб тебя он за верность простил.

Кубанка

Клубится пыль через долину.

Я разгоню тоску-кручину,

Летя из полымя в огонь.

Гроза гремела спозаранку.

А пули били наповал.

Я обронил свою кубанку,

Когда Кубань переплывал.

Не жаль кубанки знаменитой,

Не жаль подкладки голубой,

А жаль молитвы, в ней зашитой

Рукою матери родной.

Кубань кубанку заломила,

Через подкладку протекла,

Нашла молитву и размыла,

И в сине море повлекла.

Не жаль кубанки знаменитой,

Не жаль подкладки голубой,

А жаль молитвы позабытой,

Молитвы родины святой.

Клубится пыль через долину.

Скачи, скачи, мой верный конь.

Я разгоню тоску-кручину,

Летя из полымя в огонь.

Лежачий камень

Лежачий камень. Он во сне летает.

Когда-то во Вселенной он летал.

Лежит в земле и мохом зарастает...

Упавший с неба навсегда упал.

Старуха-смерть снимала жатву рядом,

И на него нашла её коса.

Он ей ответил огненным разрядом,

Он вспомнил голубые небеса.

Трава племён шумит о лучшей доле,

Река времён обходит стороной.

А он лежит в широком чистом поле,

Орёл над ним парит в глубокий зной.

И ты, поэт, угрюм ты или весел,

И ты лежишь, о русский человек!

В поток времён ты только руку свесил.

Ты спишь всю жизнь, ну так усни навек.

Спокойно спи. Трава племён расскажет,

В реке времён все волны зашумят,

Когда он перекатится и ляжет,

Он ляжет на твою могилу, брат!

Ловля русалки

Свет-русалка, ты слушала песни Садко

И на лунное солнце глядела легко.

Испокон с тобой дружат вода и земля,

Мирно дышат зубчатые жабры Кремля.

Твоё царство живёт крепким задним умом.

Управляется прошлым, как рыба хвостом.

Бьет со дна его чистый прохладный родник..

Но великий ловец ниоткуда возник.

Он явился, как тень из грядущего дня,

И сказал: «Эта тварь не уйдет от меня!»

Ты дремала, не зная о близкой беде.

Он словечко «свобода» подкинул тебе.

Чтобы в тину зазря не забилось оно,

Ты поймала словечко - с крючком заодно.

Острый воздух хватаешь разинутым ртом,

Возмущая все царства могучим хвостом.

Молчание Пифагора

Он жил и ничего не мог забыть,

Он камень проницал духовным зреньем.

Ему случалось человеком быть,

И божеством, и зверем, и растеньем.

Свои рожденья помнил с оных пор

И в нескольких местах бывал он разом.

Река встречала: - Здравствуй, Пифагор! -

Он проходил: - Прощай, мой бывший разум!

Он в тишине держал учеников

И вёл беседы только через стену.

И измышлял для будущих веков

Мусическую стройную систему.

Он говорил: - Она должна звучать,

Но тайно, как община на Востоке. -

Об истине предпочитал молчать,

Но позволял окольные намёки:

«Не спорь с народом. Слово нагишом

Не выпускай: его побьют камнями.

Живой огонь не шевели ножом:

Он тело Бога. Не любись с тенями...»

Он толковал на берегу морском,

Где волны отливали синим светом:

Мы промолчать не можем обо всём,

Так помолчим хотя бы вот об этом!

Он ставил точку в воздухе, как рок:

Вот точка духа. Вот его основа!

Всё остальное мировой поток,

То бишь число. А посему ни слова!..

Он этим ничего не утвердил

И в прошлый раз на берегу пустынном,

Когда он треугольник начертил:

Вот красота! Тут множество в едином.

Безмолвствует такая красота,

Она не для обычного сознанья.

Он первым из людей замкнул уста

И сей завет назвал щитом молчанья.

Своим молчаньем он сказал о том,

Что истина рождается не в спорах.

Но многие философы потом

Жизнь провели зазря в словесных орах.

Есть немота, по ней легко узнать

В любой толпе иного человека:

Он хочет что-то важное сказать,

Его душа немотствует от века...

Река времён всё помнит и шумит,

Безмолвствует и спит река забвенья,

Одна река мерцает и дрожит,

Другая - тень застывшего мгновенья.

Какие прошумели племена

На берегу печали и раздора!

Какие пролетели времена

Над златобедрым прахом Пифагора!

Великая любовь не говорит,

А малая хохочет и болтает.

А малая и ропщет и рыдает.

Любовь слила два сердца - взор во взор,

Они молчат на берегу пустынном.

Ни слова, о, ни слова, Пифагор,

О красоте, чья двойственность в едином!

У вечного покоя не шумят,

А для других стоят в молчанье строгом.

Не просто так покойники молчат,

А чтоб душа заговорила с Богом.

Затишье перед битвой чутко спит,

Безмолвье после битвы спит глубоко.

Душа живая около молчит,

А души мёртвых... те молчат далёко.

Бывало, в бой стеной молчанья шли:

Психической атаку нарекли.

Психея, ты молчишь? Твоя атака!

Ты помнишь зал? Беспечный бал гремел.

Но ты вошла - и все как онемели.

И кто-то молвил: «Ангел пролетел!»

Не только ангел. Годы пролетели!..

Молчанье - злато, слово - серебро,

А жизнь - копейка с мелким разговором.

Silentium! Вытряхивай добро,

Сдавай бутылки вместе с Пифагором!

Когда молчать преступно, то умри,

Не покупай народного вниманья!

В речах вождей блистает изнутри

Дешевая фигура умолчанья.

Что шепчет демон, ухо щекоча?

Откуда в слабой женщине болтливость?

Где кротость духа? Где его свеча?

Шумит свобода. Где её стыдливость?..

Вперёд, вперёд! Веди, угрюмый стих!

Веди меня по всем камням-дорогам

К безмолвью просветлённых и святых,

Обет молчанья давших перед Богом.

Веди в подвалы вздыбленных держав,

Где жертвы зла под пытками молчали;

Ни истины, ни правды не предав,

Они самозабвенно умирали.

Замри, мой стих!.. Безмолвствует народ

В глухой долине смуты и страданья.

И где-то там, из мировых пустот,

Очами духа светит щит молчанья.

Мужик

Птица по небу летает,

Поперёк хвоста мертвец.

Что увидит, то сметает.

Звать её - всему конец.

Над горою пролетала,

Повела одним крылом -

И горы как не бывало

Ни в грядущем, ни в былом.

Над страною пролетала,

Повела другим крылом -

И страны как не бывало

Ни в грядущем, ни в былом.

Увидала струйку дыма,

На пригорке дом стоит,

И весьма невозмутимо

На крыльце мужик сидит.

Птица нехотя взмахнула,

Повела крылом слегка

И рассеянно взглянула

Из большого далека.

Видит ту же струйку дыма,

На пригорке дом стоит,

И мужик невозмутимо

Как сидел, так и сидит.

С диким криком распластала

Крылья шумные над ним,

В клочья воздух разметала,

А мужик невозмутим.

Ты, - кричит, - хотя бы глянул,

Над тобой - всему конец!

Он глядит! - сказал и грянул

Прямо на землю мертвец.

Отвечал мужик, зевая:

А по мне на всё чихать!

Ты чего такая злая?

Полно крыльями махать.

Птица сразу заскучала,

Села рядом на крыльцо

И снесла всему начало -

Равнодушное яйцо.

Муха

Смертный стон разбудил тишину -

Это муха задела струну,

Если верить досужему слуху.

Всё не то, - говорю, - и не так. -

И поймал в молодецкий кулак

Со двора залетевшую муху.

Отпусти, - зазвенела она, -

Я летала во все времена,

Я всегда что-нибудь задевала.

Я у дремлющей Парки в руках

Нить твою задевала впотьмах,

И она смертный стон издавала.

Я барахталась в Млечном Пути,

Зависала в окольной сети,

Я сновала по нимбу святого,

Я по спящей царевне ползла

И из раны славянской пила...

Повтори, - говорю, - это слово!

Отпусти, - повторила она, -

Кровь отца твоего солона,

Но пьяней твоей бешеной славы.

Я пивала во все времена,

Залетала во все племена

И знавала столы и канавы.

Я сражалась с оконным стеклом,

Ты сражался с невидимым злом,

Что стоит между миром и Богом...

Улетай, - говорю, - коли так. -

И разжал молодецкий кулак... -

Ты поведала слишком о многом.

На краю

Битва звёзд, поединок теней

В голубых океанских глубинах.

Наливаются кровью моей

Вечный снег и следы на вершинах.

Но предчувствием древней беды

На мои и чужие следы

Опадают зелёные листья.

Из теней мимолётного дня

Так и воют несметные силы.

Боже мой, ты покинул меня

На краю материнской могилы.

В ложесны, из которых рождён,

Я кровавые слёзы обрушу...

Боже мой, если ты побеждён,

Кто спасёт её бедную душу?

На тёмном склоне медлю, засыпая...

На тёмном склоне медлю, засыпая,

Открыт всему, не помня ничего.

Я как бы сплю - и лошадь голубая

Встает у изголовья моего.

Покорно клонит выю голубую,

Копытом бьёт, во лбу блестит огонь.

Небесный блеск и гриву проливную

Я намотал на крепкую ладонь.

А в стороне, земли не узнавая,

Поёт любовь последняя моя.

Слова зовут и гаснут, изнывая,

И вновь звучат из бездны бытия.

Надоело качаться листку...

Надоело качаться листку

Над бегущей водою.

Полетел и развеял тоску...

Что же будет со мною?

То ещё золотой промелькнёт,

То ещё - золотая.

И спросил я: - Куда вас несёт?

До последнего края.

Невидимая точка

Я надевал счастливую сорочку,

Скитаясь между солнцем и луной,

И всё глядел в невидимую точку -

Она всегда была передо мной.

Не засекли её радары мира,

Не расклевало злое вороньё,

Все пули мира пролетали мимо,

И только взгляд мой западал в неё.

Я износил счастливую сорочку,

Я проглядел чужое и своё.

И всё смотрел в невидимую точку,

Покамест мир не сдвинулся с неё.

Смешалось всё и стало бесполезно.

Я растерял чужое и своё.

В незримой точке зазияла бездна -

Огонь наружу вышел из неё.

«- Войди в огонь! Не бойся ничего!»

А что же с миром? « - Он тебе казался.

Меня ты созерцал, а не его...»

И я вошёл в огонь, и я восславил

Того, Кто был всегда передо мной.

А пепел свой я навсегда оставил

Скитаться между солнцем и луной.

Неизвестный солдат

О, Родина! Как это странно,

Что в Александровском саду

Его могила безымянна

И - у народа на виду.

Из Александровского сада

Он выползает на твой свет.

Как хвост победного парада,

Влачит он свой кровавый след.

Во глубине тысячелетней

Владимир-Солнышко встаёт,

И знаменосец твой последний

По Красной площади ползёт.

Его глаза полны туману

А под локтями синий дым.

Заткнул свою сквозную рану

Он бывшим знаменем твоим.

Его слова подобны бреду

И осыпают прах земной:

«За мной враги идут по следу,

Они убьют тебя со мной.

О, Родина! С какой тоскою

Кричит поруганная честь!

Добей меня своей рукою.

Я криком выдаю: ты здесь.

Немилосердное решенье

Прими за совесть и за страх.

У Божьей Матери прощенье

Я отмолю на небесах...»

Судьба на подвиг не готова.

Слова уходят в пустоту.

И возвращается он снова

Под безымянную плиту.

Ниоткуда, как шорох мышиный,
Я заскрёбся в родимом краю.
Я счастливый, как пыль за машиной,
И небритый, как русский в раю.

Где ты был? - она тихо подсядет,
Осторожную руку склоня.
Но рука, перед тем как погладить,
Задрожит, не узнает меня.

Ночь уходит. Равнина пуста...

Ночь уходит. Равнина пуста

От заветной звезды до куста.

Рассекает пустыни и выси

Серебристая трещина мысли.

В зёрнах камня, в слоистой слюде

Я иду, как пешком по воде.

А наружного дерева свод

То зелёным, то белым плывёт.

Как в луче распылённого света,

В человеке роится планета.

И ему в бесконечной судьбе

Путь открыт в никуда и к себе.

О, миг! Это камень проснулся...

О, миг! Это камень проснулся

И мира пустого коснулся,

И каменным стал этот мир.

Всё сущее камень сломил.

Дороги назад оглянулись,

Все стороны света замкнулись,

И молния в камень ушла...

И камню открылась душа.

Отец космонавта

Вы не стойте над ним, вы не стойте над ним, ради Бога!

Вы оставьте его с недопитым стаканом своим.

Он допьёт и уйдёт, топнет оземь: - Ты кто? - Я дорога,

Тут монголы промчались - никто не вернулся живым.

О, не надо, - он скажет, - не надо о старой печали!

Не его ли шаги на тебе эту пыль разметали?

На родном пепелище, где угли ещё не остыли,

Образ вдовьей печали возникнет как тень перед ним.

Я ходил на дорогу, - он скажет, - а в доме гостили...

Ни французы, ни немцы - никто не вернулся живым.

О, не надо, - он скажет, - не надо. Есть плата дороже.

Что ты знаешь о сыне, скажи мне о сыне родном.

Ты делила с ним стол и ночей сокровенное ложе...

Он пошел поперёк, ничего я не знаю о нём.

Где же сына искать, ты ответь ему, Спасская башня!

О медлительный звон! О торжественно-дивный язык!

На великой Руси были, были сыны бесшабашней,

Были, были отцы безутешней, чем этот старик.

Этот скорбный старик не к стене ли Кремля обратился,

Где начертано имя пропавшего сына огнём:

Ты скажи, неужели он в этих стенах заблудился?

Он пошёл поперёк, ничего я не знаю о нём.

Где же сына искать, где искать, ты ответь ему, небо!

Провались, но ответь, но ответь ему, свод голубой, -

И звезда, под которой мы страждем любови и хлеба,

Да, звезда, под которой проходит и смерть и любовь!

О, не надо, - он скажет, - не надо о смерти постылой!

Что ты знаешь о сыне, скажи мне о сыне родном.

Ты светила ему, ты ему с колыбели светила...

Он прошёл сквозь меня, ничего я не знаю о нём.

Откровение обывателя

Смотрим прямо, а едем в объезд.

Рыба-птица садится на крест

И кричит в необъятных просторах.

Что кричит, мы того не возьмём

Ни душою, ни поздним умом.

Теснотой и обидой живём.

Заливается ночь соловьём,

День проходит в пустых разговорах.

Заскучаю и муху ловлю,

Жаль, что быстрой езды не люблю

И нельзя провалиться на месте.

Мне поведал проезжий во мгле:

«Перестройка идёт на земле!»

Мне-то что! Хлеб и соль на столе,

И летает жена на метле.

Я чихал на такое известье!

Жизнь свихнулась, хоть ей не впервой,

Словно притче, идти по кривой

И о цели гадать по туману.

Там котёл на полнеба рванёт,

Там река не туда повернёт,

Там Иуда народ продаёт.

Всё как будто по плану идёт...

По какому-то адскому плану.

Кем мы втянуты в дьявольский план?

Кто народ превратил в партизан?

Что ни шаг, отовсюду опасность.

«Гласность!» - даже немые кричат,

Но о главном и в мыслях молчат,

Только зубы от страха стучат,

Это стук с того света, где ад.

Я чихал на подобную гласность!

Мне-то что! Отбываю свой крест.

Бог не выдаст, свинья не доест.

Не по мне заварилася каша.

Рыба-птица на хрип перешла,

Докричаться до нас не могла.

Скучно, брат мой! Такие дела.

Особливо когда спохмела...

Жаль души, хоть она и не наша.

Отповедь

Что за племя на свет народилось?

Не прогнать и собакой цепной.

Обделила их Божия милость,

Так желают урвать от земной.

Раз поэт, открывай свою душу.

Те стучатся, а эти стучат

И трясут мою славу, как грушу.

Кто такие? - Свои, - говорят.

Кроме наглых надежд и тумана,

Ни крестов, ни кустов, ни идей.

Ах вы голые карлы обмана,

Постыдились хотя бы людей!

Плащ поэта бросаю - ловите!

Он согнёт вас до самой земли.

Волочите его, волочите,

У Олимпа сшибая рубли.

Вон отсель поперечно-продольно,

Проходимцы души и дорог.

Не хочу. Презираю. Довольно

Обивать мой высокий порог.

Плач о самом себе

Ходило солнце высоко,

Всё отражалось в нём.

Мне было тяжко и легко

Светить его огнём...

Вещало сердце: мне дано

Идти во глубь глубин,

Где было знание одно

И был язык один.

Но потемнела жизнь моя,

Душа и плоть моя!

Темнее только мать-земля,

Сырая мать-земля.

Ещё как будто не зарыт

Лежу во тьме степей.

Далёкий колокол звонит

Из-под моих ногтей.

Натянут креп ночного дня,

Так пусто и мертво.

Пришли народы на меня,

Не видя ничего.

В гробу откроются глаза,

Блестя в последний раз.

Моя тяжёлая слеза

Покатится из глаз.

И встанет Солнце высоко

У гроба моего.

И спросит тихо и легко:

Ты плачешь... Отчего?

О Солнце Родины моей,

Я плачу оттого,

Что изо всех твоих лучей

Не стало одного.

Погребение зерна

Последний век идёт из века в век.

Всё прах и гул, как и во время оно.

Не может быть! - воскликнул человек,

Найдя зерно в гробнице фараона.

Он взял зерно - и сон зерна пред ним

Во всю земную глубину распался.

Прошли тысячелетия, как дым:

Египет, Рим, и все иные царства.

В каком-то поколенье хлебороб,

А по занятью осквернитель праха,

Он в чистом поле зёрнышко погрёб,

Хотя и не без трепета и страха.

Зерно погибло - вырос хлеб вины.

Шумит в ушах бессонница-пшеница.

Но этот мир лишился глубины,

И никому уже он не приснится.

Подо льдами Северного полюса

Подо льдами Северного полюса

Атомная лодочка плыла.

На свою могилу напоролася,

На свою погибель течь дала.

Подо льдами Северного полюса

Солнышко не светит никогда.

И доходит мне уже до пояса

Тёмная печальная вода.

Не хватает маленького гвоздика -

Имя нацарапать на духу.

Не хватает Родины и воздуха.

Всё осталось где-то наверху.

Подо льдами Северного полюса

Бьётся в борт любимая жена.

Отвечает только тишина.

Поединок

Противу Москвы и славянских кровей

На полную грудь рокотал Челубей,

Носясь среди мрака,

И так заливался: - Мне равного нет!

Прости меня, Боже, - сказал Пepeсвет -

Он брешет, собака!

Взошёл на коня и ударил коня,

Стремнину копья на зарю накреня,

Как вылитый витязь!

Молитесь, родные, по белым церквам.

Всё навье проснулось и бьёт по глазам.

Он скачет. Молитесь!

Всё навье проснулось - и пылью и мглой

Повыело очи. Он скачет слепой!

Но Бог не оставил.

В руке Пересвета прозрело копьё -

Всевидящий Глаз озарил острие

И волю направил.

Глядели две рати, леса и холмы,

Как мчались навстречу две пыли, две тьмы,

Две молнии света -

И сшиблись... Удар досягнул до луны!

И вышло, блистая, из вражьей спины

Копьё Пересвета.

Задумались кони... Забыт Челубей.

Немало покрыто великих скорбей

Морщинистой сетью.

Над русскою славой кружит вороньё.

Но память мою направляет копьё

И зрит сквозь столетья.

Полюбите живого Христа...

Полюбите живого Христа,

Что ходил по росе

И сидел у ночного костра,

Освещённый, как все.

Где та древняя свежесть зари,

Аромат и тепло?

Царство Божье гудит изнутри,

Как пустое дупло.

Ваша вера суха и темна,

И хромает она.

Костыли, а не крылья у вас,

Вы разрыв, а не связь.

Так откройтесь дыханью куста,

А не шорох страниц.

Портрет учителя

Он истину мира сего

Принёс на ладони тебе:

«Не мысли другому того,

Чего не желаешь себе».

Он светло-рус, и мягко бьёт о плечи

Его волос струящийся потоп,

И чист его широкий светлый лоб,

И нет на нём морщин противоречий;

Темней волос его прямые брови,

Его глаза невыразимы в слове,

Как будто небеса глядят на вас,

Чуть подняты обочья синих глаз,

И глубину ресницы оттеняют;

Едва заметно скулы проступают,

А плавный нос ни мягок и ни груб,

Усы не закрывают полных губ,

Густая борода невелика,

Слегка раздвоена на подбородке.

Высок и прям. Его издалека

Народы узнавали по походке.

Он исходил и Запад, и Восток,

И Юг, и Север вдоль и поперёк.

Две бездны разом видел он во мраке:

И солнце и луну. И на песке

Порой чертил пространственные знаки

И после их сметал в глухой тоске.

Ученики, предавшие его,

Такое действо посчитали странным

И, потаясь, спросили: - Отчего

Не пишешь ты на чём-то постоянном?

И слово указательным перстом

Он начертал на воздухе пустом.

И вспыхнуло, и засияло слово,

Как молния... И молвил он сурово:

Вот ваше постоянное. Вот то,

Чего не может вынести никто.

Покоя нет: вы грезите покоем,

А силы тьмы вокруг теснятся роем.

Три битвы, три войны идут от века.

Одна идёт, сокрыта тишиной,

Между свободной волей человека

И первородно-личною виной.

Вторая битва меж добром и злом,

Она шумит по всем земным дорогам.

А третья - между дьяволом и Богом,

Она гремит на небе голубом.

В душе и рядом бьётся тьма со светом,

И первый крик младенца - он об этом.

Раскаты грома слышатся в крови,

Но говорю вам: истина в любви.

Не ждите чуда, не просите хлеба.

Ваш путь туда! - он указал на небо.

Ученики ему сказали: - Отче,

Уныние в крови, а ты горишь

И коротко, и просто говоришь,

Но можешь ты сказать ещё короче?

Могу! - и на ладони написал

Он истину и миру показал:

В двух первых битвах победите с нею.

О третьей битве говорить не смею.

Направит вас туда, преобразив,

Иного мира воля и порыв.

Последняя ночь

Я погиб, хотя ещё не умер,

Мне приснились сны моих врагов.

Я увидел их и обезумел

Верно, мне позволил Бог увидеть,

Как умеют предавать свои,

Как чужие могут ненавидеть

В ночь перед сожжением любви.

Жизнь прошла, но я ещё не умер.

Слава - дым иль мара на пути.

Я увидел дым и обезумел:

Мне его не удержать в горсти!

Я увидел сны врагов природы,

А не только сны моих врагов.

Мне приснилась ненависть свободы

В ночь перед скончанием веков.

Я услышал, как шумят чужие,

А не только говорят свои.

Я услышал, как молчит Россия

В ночь перед сожжением любви.

Вон уже пылает хата с краю,

Вон бегут все крысы бытия!

Я погиб, хотя за край хватаю:

Господи! А Родина моя?!

Посох

Отпущу свою душу на волю

И пойду по широкому полю.

Древний посох стоит над землей,

Окольцованный мёртвой змеей.

Раз в сто лет его буря ломает.

И змея эту землю сжимает.

Но когда наступает конец,

Воскресает великий мертвец.

Где мой посох? - он сумрачно молвит,

И небесную молнию ловит

В богатырскую руку свою,

И навек поражает змею.

Отпустив свою душу на волю,

Он идёт по широкому полю.

Только посох дрожит за спиной,

Окольцованный мёртвой змеей.

Поэзия есть свет, а мы пестры...

В день Пушкина я вижу ясно землю,

В ночь Лермонтова - звёздные миры.

Как жизнь одну, три времени приемлю.

Я знаю, где-то в сумерках святых

Горит моё разбитое оконце,

Где просияет мой последний стих,

И вместо точки я поставлю солнце.

Поэт

Спор держу ли в родимом краю,

С верной женщиной жизнь вспоминаю

Или думаю думу свою -

Слышу свист, а откуда - не знаю.

Соловей ли разбойник свистит,

Щель меж звёзд иль продрогший бродяга?

На столе у меня шелестит,

Поднимается дыбом бумага.

Одинокий в столетье родном,

Я зову в собеседники время,

Свист свистит всё сильней за окном -

Вот уж буря ломает деревья.

И с тех пор я не помню себя:

Это он, это дух с небосклона!

Ночью вытащил я изо лба

Золотую стрелу Аполлона.

Поэт и монах

То не сыра земля горит,

Не гул расходится залесьем, -

Поэт с монахом говорит,

А враг качает поднебесьем.

Монах недавно опочил.

Но сумрак, смешанный со светом,

Его в дороге облачил,

И он возник перед поэтом.

Его приветствовал поэт:

Как свят, монах? Как живы черти?

Не очень свят. А живы нет.

Вся жива - сон. Готовься к смерти.

Искал я святости в душе

И думал о тебе порою.

И вот на смертном рубеже

Явился ты передо мною.

Признайся, что не любишь ты

Мечты, любви и красоты,

Запросов сердца и ответов.

Признаться, не люблю поэтов.

Изображать вы мастера,

Но только зло и только страсти,

Что так и валят из нутра.

Ты прав, монах. Но прав отчасти.

А птицы вашего пера -

Воображение и память.

Но что касается добра,

Ваш слог и бледен и натянут.

А мощь Державина! Вот слог:

«Я царь - я раб - я червь - я Бог!»

Отвратна мне гуденьем крови

Державинская ода «Бог».

А что ты скажешь о любови?

Исходит кровью не любовь,

А ваше самовыраженье.

В отмирном самоотверженье

Я умерщвляю плоть, и кровь,

И память, и воображенье.

Они затягивают нас

В свистящий вихрь земного праха,

Где человек бывал не раз,

Был и монах - и нет монаха.

Пускаешь пыль в глаза, монах!

Уж пел Давид под диким кедром,

Что человек есть только прах,

С лица земли взметённый ветром.

В искусстве смешано твоём

Добро со злом и тьма со светом,

Блеск полнолунья с божеством,

А бремя старости с последом.

Покуда мысли есть в уме,

Покуда в сердце есть желанья,

Для узника очарованья.

Не мысли, не желай - и ты

Достигнешь высшего блаженства

При созерцанье совершенства

Добра, любви и красоты.

Монах, ты о каком уме

И о какой толкуешь тьме?

Что есть в уме, то есть и в чувстве,

А значит, в сердце и в искусстве.

Искусство смешано. Пусть так.

Пусть в нашем поле плевел много.

Но Богу дорог каждый злак.

Ведь каждый злак - улыбка Бога.

А ты готов всё поле сместь

За то, что плевелы в нём есть.

Не слишком ли ты судишь строго?

Что ж остается нам, творцам?

Плач покаянья остаётся

Творцам, а может, мертвецам.

Давно в искусстве раздаётся

Сей плач.

Искусство - смрадный грех,

Вы все мертвы, как преисподня,

И ты мертвец - на вас на всех

Нет благовестия Господня.

В предверье Страшного Суда

На рафаэлевой картине -

Завеса бледного стыда,

А не сияние святыни.

Загнул юрод! Ещё чего!

Чтоб на лице Пречистой девы

Не выражалось ничего

От прародительницы Евы?

Так отреши её тогда

От человеческого рода,

От богоданного стыда

Под знаком совести юрода.

Ты умерщвляешь плоть и кровь,

Любовь лишаешь ощущенья.

Но осязательна любовь,

Касаясь таин Причащенья.

Какой же ты христианин

Без чувственного постоянства?

Куда ты денешь, сукин сын,

Живые мощи христианства?

Так умертви свои уста,

Отвергни боговоплощенье,

Вкушая плоть и кровь Христа

И принимая Причащенье!

При грозном имени Христа,

Дрожа от ужаса и страха,

Монах раскрыл свои уста -

И превратился в тень монаха,

А тень осклабленного рта -

В свистящую воронку праха.

И смешаны во прахе том

Добро со злом и тьма со светом.

И ходит страшным ходуном

Свистящий прах перед поэтом.

Под ним сыра земля горит,

И гул расходится залесьем.

Смотри, - поэту говорит,-

Как я качаю поднебесьем.

Поэт вскричал: - Да это враг! -

Окстился знаменным отмахом -

И сгинул враг, как тень, в овраг...

Но где монах? И что с монахом?

Превращение Спинозы

Смотрел загадочно Барух,

Шлифуя линзы быта,

Как пауки ловили мух

В углах звезды Давида.

Из всех её шести углов,

Из тупиков унылых

Собрал философ пауков

И в банку поместил их.

Друг друга жрали пауки.

Задумался философ.

Но были мысли далеки

От мировых вопросов.

Нюх щекотал кровавый дым -

Паучий бой кончался.

В нечистой склянке перед ним

Один паук остался.

Была разгадка так близка.

Философ не сдержался

И превратился в паука,

И в банке оказался.

Остался жив один из двух,

Один пожрал другого.

Но знать, кто был из них Барух,

Нет смысла никакого.

Предчувствие

Всё опасней в Москве, всё несчастней в глуши,

Всюду рыщет нечистая сила.

В морду первому встречному дал от души,

И заныла рука, и заныла.

Всё грозней небеса, всё темней облака.

Ой, скаженная будет погода!

К перемене погоды заныла рука,

А душа - к перемене народа.

Простота милосердия

Это было на прошлой войне,

Или богу приснилось во сне,

Это он среди свиста и воя

На высокой скрижали прочёл:

Не разведчик, а врач перешёл

Через фронт после вечного боя.

Он пошёл по снегам наугад,

И хранил его – белый халат,

Словно свет милосердного царства.

Он явился в чужой лазарет

И сказал: «Я оттуда, где нет

Ни креста, ни бинта, ни лекарства.

Помогите!..» Вскочили враги,

Кроме света не видя ни зги,

Словно призрак на землю вернулся.

«Это русский! Хватайте его!» –

«Все мы кровные мира сего», –

Он промолвил и вдруг улыбнулся.

«Все мы братья, - сказали враги, -

Но расходятся наши круги,

Между нами великая бездна».

Но сложили, что нужно, в суму.

Он кивнул и вернулся во тьму.

Кто он? Имя его неизвестно.

Отправляясь к заклятым врагам,

Он пошёл по небесным кругам

И не знал, что достоин бессмертья.

В этом мире, где битва идей

В ураган превращает людей,

Вот она, простота милосердья!

Прощальный жест

Зачем ты его обнимала,

Махала с печальных полей,

Как будто туман разгоняла?..

Туман становился плотней.

Он занял скользящее место

В пространстве, лишённом тепла.

Но тайна прощального жеста,

Мерцая, обратно звала.

Развеять дорожную скуку

Помог ему князь темноты,

Что дёргал какую-то куклу,

И кукла махала - и ты...

Годами окно протирала,

Рука уставала мелькать,

Как будто туман разгоняла,

Который нельзя разогнать.

Пузыри

Всяк пузырь на волю выпускает

Джинна, заключённого внутри.

Но младенец этого не знает,

Млечные пуская пузыри.

Хочется тебе пузырь потрогать -

Дьявол строит рожи изнутри.

Вечный бой. Ты слышишь гром и грохот -

То металл пускает пузыри.

А когда кометы возникают

Около земного бытия, -

Пузыри кровавые пускают

Чистый разум и душа твоя.

Вечность дышит, как морская пена,

Пузырится главами собор.

Плоть живая пенится мгновенно,

И душа уходит на простор.

Мир звенит пустыми пузырями

Праздных грёз и дутого стекла,

Мыльными мгновенными шарами,

Что пускают слава и хвала.

Наложи печати и запреты,

Только ничего не говори,

Потому что дети и поэты

Всё же верят в эти пузыри.

Рана

Я пел золотому народу,

И слушал народ золотой.

Я пел про любовь и свободу,

И плакал народ золотой.

Как тати, в лихую погоду

Явились враги и друзья,

Схватили за горло свободу,

А в горле свободы был я!

Прощайте, любовь и свобода!

Как тати, враги и друзья

Ударили в сердце народа,

А в сердце народа был я!

Над бездной у самого края

Шатает от ветра народ.

В нём рана зияет сквозная,

И рана от ветра поёт.

Русский лубок

Во вселенной убого и сыро,

На отшибе лубочный пустырь.

Через тёмную трещину мира

Святорусский летит богатырь.

Облака, что бродячие горы,

Клочья пены со свистом летят.

Белый всадник не чует опоры,

Под копытами бездна и смрад.

Он летит над змеиным болотом,

Он завис в невечернем луче.

И стреляет кровавым пометом

Мерзкий карлик на левом плече.

Может быть, он указы бросает

И рукой его бьёт по плечу.

Может быть, свою душу спасает:

«Осторожно! Я тоже лечу».

Облик карлика выбит веками,

И кровавые глазки торчком...

Эх, родной! Не маши кулаками.

Сбрось его богатырским щелчком.

Русский маятник

Качнулся влево русский маятник,

И нас налево занесло.

Налево чёрт, как понимаете,

Увеличительное зло.

Во всю ивановскую маятник

Ударил чёрта между глаз.

Идут часы, как понимаете,

И нас качает всякий раз.

На этом сказка не кончается,

Она уходит вглубь и вширь,

Где русский маятник качается,

Как на распутье богатырь.

Качнётся вправо русский маятник.

Направо Бог. Он нас простит.

Часы идут, как понимаете,

Покамест богатырь стоит.

Стальной Егорий

В чистом поле девица спала

На траве соловьиного звона.

Грозна молния с неба сошла

И ударила в чистое лоно.

Налилась безответная плоть,

И набухли прекрасные груди.

Тяжела твоя милость, Господь!

Что подумают добрые люди?

Каждый шорох она стерегла,

Хоронясь за родные овины.

На закате она родила

Потаённого сына равнины.

Остудила холодной росой,

Отряхая с куста понемногу.

Спеленала тяжёлой косой

И пошла на большую дорогу.

Не взмывал от болота кулик,

Не спускалось на родину небо.

Повстречался ей певчий старик.

Что поёшь? - и дала ему хлеба.

Он сказал: - Это посох поёт,

Полый посох от буйного ветра.

Ин гудит по горам хоровод

За четыре окраины света.

А поёт он печальный глагол,

Роковую славянскую тайность,

Как посёк наше войско монгол,

Только малая горстка осталась.

Сквозь пустые тростинки дыша,

Притаились в реке наши деды.

Хан велел наломать камыша

На неровное ложе победы.

И осталась тростинка одна.

Сквозь одну по цепочке дышали.

Не до всех доходила она

По неполному кругу печали.

С той поры разнеслась эта весть

В чужеликие земли и дали.

Этот посох, родная, и есть

Та тростинка души и печали.

Схорони в бесконечном холме

Ты своё непосильное чадо.

И сокрой его имя в молве

От чужого рыскучего взгляда.

А не то из любого конца

Растрясут его имя, как грушу.

И драконы земного кольца

Соберутся по русскую душу.

Пусть тростинка ему запоёт

Про дыхание спящего тура,

Про печали Мазурских болот

И воздушных твердынь Порт-Артура...

То не стая слеталась сорок,

То безумная мать причитала.

Частым гребнем копала песок,

Волосами следы заметала.

Отняла от груди и креста

Дорогую свою золотинку.

На прощанье вложила в уста

Ветровую пустую тростинку...

Солнце с запада всходит крестом,

Филин душу когтит под мостом,

Змей и жаб небеса изрыгают.

Смерть ползёт, словно смерч, по степи,

Ум за разум заходит в цепи,

И могильные камни рыдают.

«Дранг нах Остен! - Адольф произнёс. -

Перед нами отступит мороз.

Киев пал, русский флот не воскрес,

И дела у Иосифа плохи!».

На Москве белый камень парит,

На Москве алый кипень горит,

Под Москвой перекопы-заслоны.

Слава родине, хата не в счёт!..

Из железных кремлёвских ворот

Вылетали железные звоны.

Расходились ворота-врата.

Кровь из носу, аллюр три креста!

Из ворот молодецким аллюром

Вылетал словно месяц гонец

И скакал в непроезжий конец

По забытой дороге на Муром.

Он скакал, обгоняя рассвет,

Три часа и три дня без ста лет.

Он простёрся со свистом и воем

По равнине несметным числом.

Пал с коня и поклонным челом

Бил трикрат перед вечным покоем:

Лихо, лихо великое прёт.

Выручай по закону народ!.. -

Грозный рокот донёсся до слуха,

Задрожала сырая земля,

И гонцу отвечает Илья:

Не замай богатырского духа!

Глубоко моя сила ушла,

Моя поступь Руси тяжела,

И меня не удержит равнина.

Ваше лихо покудова спит.

Против неба старуха стоит,

Пусть окликнет закланного сына!..

Против неба разрывы прошли,

Мать-старуху сожгли, размели,

Разнесли и старухино горе.

Оседая туманом вдали,

Прах старухи коснулся земли:

Час настал. Просыпайся, Егорий! -

Дюжий гул в бесконечном холме

Отозвался на имя в молве.

Сын Егорий почуял тревогу.

Сколько пыли! - он громко чихнул,

И родительский прах отряхнул,

И пошёл на большую дорогу.

Встрел Егорий пехотную кость:

Али гнёшься, Иван, вырви-гвоздь? -

Я ответил: - Стою-отступаю.

Ты забыл о железе в любви,

О гвоздях, растворённых в крови?

Наша кровь с молоком, - отвечаю, -

Все мы вскормлены грудью… - Но он

Отвечает: - Я духом вспоён,

Русским духом великой печали.

Много лет под землёй я лежал,

Сквозь пустую тростинку дышал -

Сквозь неё наши деды дышали.

До сих пор ветровая поёт

Про печали Мазурских болот

И воздушных твердынь Порт-Артура... -

Говорю: - Это старая даль! -

Он вздохнул: - Эта наша печаль,

А печаль - это наша натура.

Я печальник, а ты вырви-гвоздь,

Но порой твоя полая кость

Загудит, как тростинка, от ветра.

Загудит, запоёт, а про что?

В целом мире не знает никто -

Это русская жизнь без ответа.

Мне приснилась иная печаль

Про седую дамасскую сталь,

Я увидел, как сталь закалялась,

Как из юных рабов одного

Выбирали, кормили его,

Чтобы плоть его сил набиралась.

Выжидали положенный срок,

А потом раскалённый клинок

В мускулистую плоть погружали,

Вынимали готовый клинок.

Крепче стали не ведал Восток,

Крепче стали и горше печали.

Так ли было, но сон не простой.

Говорю, быть России стальной!.. -

Он подался на кузню Урала.

И, увидев гремящий Урал,

Погрузился в горящий металл,

Чтобы не было крепче металла.

Иногда из мартена-ковша

Как туман возносилась душа

И славянские очи блистали.

Он сказал: - Быть России стальной! -

Дух народа покрылся бронёй:

Пушки-танки из грома и стали...

Страхи героев

На родину души героев

Смотрят издалека,

И на земле замечают

Ребёнка и старика.

Ребёнок с огнём играет,

Рядом старик стоит.

Ребёнок с огнём играет

Сливаются в долгий крик:

Ребёнок с огнём играет!

Как знать! - говорит старик. -

Не только вечная слава

И поминальный стих -

Страхи от вас остались...

Он выжигает их.

Он тоже станет героем:

Нрав у него таков.

Он выжигает страхи,

Как тени от облаков.

Вы скажете: - Он рискует

Всё сущее истребить...

Не больше того рискует,

Чем ближнего возлюбить.

Струна

В землю белый и красный легли,

Посылая друг другу проклятья,

Два ствола поднялись из земли

От единого корня, как братья.

В пыль гражданская распря сошла,

Но закваска могильная бродит.

Отклоняется ствол от ствола,

Словно дьявол меж ними проходит.

Далеко бы они разошлись,

Да отца-старика по наитью

Посетила счастливая мысль -

Их связать металлической нитью.

Слушай, слушай, родная страна,

В грозовую ненастную пору,

Как рыдает от ветра струна

И разносится плач по простору.

В ясный день не рыдает она,

И становятся братья родными.

И такая стоит тишина,

Словно ангел витает над ними.

Тайна славян

Буйную голову клонит ко сну.

Что там шумит, нагоняя волну?

Во поле выйду - глубокий покой,

Густо колосья стоят под горой.

Мир не шелОхнется. Пусто - и что ж!

Поле задумалось. Клонится рожь.

Тихо прохлада волной обдала.

Без дуновения рожь полегла.

Всюду шумит. Ничего не слыхать.

Над головою небесная рать

Клонит земные хоругви свои,

Клонит во имя добра и любви.

А под ногами темней и темней

Клонится, клонится царство теней.

Клонятся грешные предки мои,

Клонится иго добра и любви.

Это она мчится по ржи! Это она!

Клонится, падает с неба звезда,

Клонит бродягу туда и сюда,

Клонит над книгой невинных детей,

Клонит убийцу над жертвой своей,

Клонит влюблённых на ложе любви,

Клонятся, клонятся годы мои.

Что-то случилось. Привычка прошла.

Без дуновения даль полегла.

Это она мчится по ржи! Это она!

Что там шумит? Это клонится хмель,

Клонится пуля, летящая в цель,

Клонится мать над дитятей родным,

Клонится слава, и время, и дым.

Клонится, клонится свод голубой

Над непокрытой моей головой.

Клонится древо познанья в раю.

Яблоко падает в руку мою.

Это она мчится по ржи! Это она!

Пир на весь мир! Наш обычай таков.

Славно мы прожили сорок веков.

Что там шумит за небесной горой?

Это проснулся великий покой.

Что же нам делать?.. Великий покой

Я разгоняю, как тучу, рукой.

Буйную голову клонит ко сну.

Снова шумит, нагоняя волну...

Это она мчится по ржи! Это она!

Тегеранские сны

Вдали от северных развалин

Синь тегеранская горит.

Какая встреча, маршал Сталин!

Лукавый Черчилль говорит.

Я верю в добрые приметы,

Сегодня сон приснился мне.

Руководителем планеты

Меня назначили во сне!

Конечно, это возвышенье

Прошу не принимать всерьёз...

Какое, право, совпаденье, -

С улыбкой Рузвельт произнёс.

В знак нашей встречи незабвенной

Сегодня сон приснился мне.

Руководителем Вселенной

Меня назначили во сне!

Раздумьем Сталин не смутился,

Городские грохоты и свисты.

И стоят в окне передо мной

Все мои желания и мысли.

Все они певучи и легки,

Все они цветны и ароматны,

Все они отсюда далеки,

Все передо мной - и невозвратны.

Я уже не знаю, сколько лет

Жизнь моя другую вспоминает.

За окном потусторонний свет

Говорит о том, что смерти нет,

Все живут, никто не умирает!

Ты зачем полюбила поэта

За его золотые слова?

От высокого лунного света

Закружилась твоя голова.

Ты лишилась земли и опоры.

Что за лёгкая тяга в стопе?

И какие открыло просторы

Твоё тело и в нём и в себе?

Он хотел свою думу развеять,

Дорогое стряхнуть забытьё.

Он сумел небесами измерить

Свой полёт и паденье твоё.

Он уже никогда не вернётся,

След его заглушила трава.

Ты заплачешь, а он отзовётся

На свои золотые слова.

Узоры

Светлый ангел пролетал по небу.

Девка выходила на крылечко,

На ступеньку низкую садилась

И брала иголку с тёмной ниткой,

На холстине белой вышивала

Тайные девические грёзы

И узоры жизни осторожной.

Только ничего не получалось.

Заливалась бедная слезами,

Не могла увидеть даже нитки,

А не то чтоб ангела на небе.

Светлый ангел порадел о девке

За её девические грёзы

И узоры жизни осторожной,

Постучал по голубиной книге -

Выпали три волоса на землю,

Три закладки меж страниц священных.

Первый волос золотой, как нива,

А второй серебряный, как месяц,

Третий волос синий и зелёный,

Словно море в разную погоду.

А меж ними облака стояли,

Полыхали тихие зарницы.

Поглядела девка в поднебесье,

А оттуда молния летела,

А вернее молвить, паутинка,

В паутинке нива золотилась.

Сотворила девка свят-молитву,

Отпустила душу и сказала:

Это волос ангела блистает,

Мне о нём рассказывала бабка

И шептали во поле колосья...

Поглядела снова в поднебесье,

А оттуда молния летела,

А вернее молвить, паутинка,

В паутинке месяц серебрился.

На неё перекрестилась девка,

Облегчила душу и сказала:

Это волос ангела сияет!

Мне о нём напоминает месяц,

Зимний снег и седина разумных...

Поглядела снова в поднебесье,

А оттуда молния летела,

А вернее молвить, паутинка,

В ней менялось синее с зелёным.

Перед нею задрожала девка

И глаза, как спящая, закрыла,

Затворила душу и сказала:

Это волос ангела играет,

Словно море в разную погоду!

Он сегодня мне приснился ночью,

Ничего я про него не знаю

И дрожу с закрытыми глазами...

А когда она глаза открыла,

Волосы в ногах её дремали.

Осторожно их брала руками

И свивала радужную нитку.

И три дня не грёзы вышивала,

А узоры жизни терпеливой,

Мудрые священные узоры.

О трёх днях над вышивкой сидела,

И мелькала быстрая иголка,

И струилась радужная нитка.

На четвёртый день вставала девка:

Всё готово! Где хвала и слава?..

Распахнула душу и ворота

И сказала: - Вот мои узоры!

Приходил народ на погляденье,

Глубоко ему запали в душу

Мудрые священные узоры.

А они, как нива, золотились,

А они, как месяц, серебрились,

И играли синим и зелёным,

Словно море в разную погоду.

А меж ними облака стояли,

Полыхали тихие зарницы.

Это счастье! - говорили люди.

Это радость! - восклицали дети.

Божья тайна! - молвил самый старый.

И моя! - проскрежетал зубами

Фонарь

Где мудрец, что искал человека

С фонарём среди белого дня?

Я дитя ненадёжного века,

И фонарь озаряет меня.

Полый шар распылённого света

Поднимает в лесу и степи.

Не даёт никакого ответа,

Но дорогу сулит по цепи.

Вкруг него порошит и круглится

Туча птиц и ночной мелюзги.

Метеорным потоком роится,

А за роем не видно ни зги.

Заливайтесь, античные хоры!

На смолу разменялся янтарь.

Я прошёл за кудыкины горы

И увидел последний фонарь.

Что напомнил ни свет ни зарю:

Сомневаюсь во всём, кроме света!

Кто пришёл к моему фонарю?

Человек! - я ответил из ночи.

Человек? Заходи, коли так! -

Я увидел горящие очи,

Что глядели из света во мрак.

Не тужи, моя жизнь удалая,

Коли влипла, как муха в янтарь!

Поддержи меня, сила былая!..

И вошёл я в горящий фонарь.

Я увидел прозрачные мощи,

Волоса или мысли оплечь.

Я вперился в безумные очи,

Я расслышал бессвязную речь.

Не увидеть такого от века,

Не распутать такого вовек:

Он искал днём с огнём человека,

Но в огне должен быть человек!

Поддержи меня, сила былая!

Я фонарь проломил изнутри.

И народные хоры, рыдая,

Заливались до самой зари:

«За приход ты заплатишь судьбою,

За уход ты заплатишь душой...»

И земной и небесной ценою

Я за всё расплатился с лихвой.

Сомневаюсь во всём, кроме света,

Кроме света, не вижу ни зги.

Но тягчит моё сердце поэта

Туча лжи и земной мелюзги.

Шальная пуля

У меня весёлая натура,

У меня счастливая рука.

В чистом поле свищет пуля-дура.

Не меня ли ищет, дурака?

Папироса кончится вот-вот.